Леонид Леонов - Избранное
Маронов сидел тихо, различая лишь ноги — несравненное множество ног, таких неуклюжих в суматохе; потом ему стало почему-то обидно, он поднялся и, не останавливаемый никем, побрёл назад. Струи раскалённого воздуха текли отвесно перед ним, и сам он пошатывался в них, подобно пламени, качаемому собственным жаром. Так он и шагал в лохмотьях и чужом картузе, не умея справиться с нервной своей икотой. Это был воистину фронт, с той только разницей, что убитые наповал возвращались сами и пешком.
Навстречу шли люди, верблюды, повозки, отправленные на заделку пробитой бреши. Они не замечали Маронова, потому что он им стал ненужным, и только один со всего маху разлетелся на Маронова; плюшевой обложки на нём уже не было, и оттого трудно было в нём распознать специалиста по балансированью с кипящим самоваром.
— …Вы только посмотрите а? Республика в опасности, а они… — прокричал он фальцетом, пытаясь всунуть какую-то бумажку в обессилевшую руку начальника и обскакивая его со всех сторон. — Морду бить надо, морду этим типам… — Потом он увидел лицо Маронова, заморгал, сжал бумажку в кулаке и произнёс одно только слово: — Извиняюсь…
Кулига наступала развёрнутым фронтом в тридцать четыре километра; окрисполком кинул сюда все свои резервы, — их оказалось- ничтожное количество, и тогда по чрезвычайному соглашению властей были двинуты пограничные и сапёрные части, расположенные поблизости. Температура песка доходила до семидесяти, и никто, кроме людей да насекомых, не смел двигаться по этой обширной сковородке. Бой длился до ночи, канавы наливались хрусткой тёмной гущей, утрамбовывались и снова наполнялись, — так до трёх раз. Даже дехкане бежали от поднявшегося смрада; только грозными водоворотами бури возможно было промыть заражённый воздух. Это был фронт, с тем лишь выгодным отличием, что убитые снова оживали, чтоб продолжать борьбу.
Маронов очнулся четыре часа спустя: его пробудила жажда, во рту не было ни капли слюны, а язык лежал плоско, как покойник. Странные, апокалиптического размаха и цвета облака горели и дымили на закате, точно политые керосином. Он посидел с минуту, черпая ладонью горячий песок и раздумчиво продавливая его между пальцев. Густая куща саксаула, свисавшая над ним, показалась ему багровой. Ухватившись за неё, Маронов поднялся, допил воду из фляги и, как в угаре, двинулся назад, на покинутую им позицию, — республике было безразлично в эту минуту, сознание долга или проснувшееся Мароновское самолюбие руководило им. К вечеру он добрался до передовых линий; обязанности чусара временно выполнял всё тот же профессор в сапогах, «саранчёвая смерть»; он стал страшен, летучий профессор, к астме его присоединился нервный тик. Маронов отыскал себе лопату, но работать не смог, бросил её и кое-как добрался до ветхой глиняной развалины, из-за которой поднималась луна, пошлая и лоснящаяся, как дека сносившейся гитары. Лёгкий обманчивый холодок исходил от неё.
Крыша давно провалилась, и луна чёрными резкими треугольниками расчерчивала внутренность руины. Маронов вошёл и опустился на какой-то бочонок, забытый у стены. То, что ещё недавно можно было сравнить лишь с костром, теперь представлялось ему кучкой заглохших угольков. Всё было необычайно в эти сутки, и, хотя требовалось величайшее совпадение для этой встречи, он не удивился, когда увидел в тени против себя жену Мазеля. Как и он, она приползла сюда в поисках воды и хотя бы минутного отдыха. Она сорвала с себя платье до пояса и так сидела, откинув голову к стене и зажав какую-то увядшую травинку в зубах: если бы даже вошёл её отец, она не нашла бы силы прикрыться. Её отряд работал без перерыва от полудня до ночи, и жена Мазеля не отставала от мужчин. От женщины в ней не осталось ничего, и нужно было иметь большое воображение, чтоб понять увлеченье Якова и его малодушный прыжок на север.
Оба видели друг друга, как в тумане.
Она шепнула, не выпуская травинки из зубов:
— …уходите.
Маронов промолчал. Она спросила:
— Есть вода?
— Нет.
В проёме дверей двигались огни факелов. Пламена склонялись, потухали и возрождались снова, менялись местами в своём колдовском хороводе. Там, в зловонном мраке, происходили похороны убитой саранчи.
— Ну, что там… уже кончилось? — сквозь зубы спросила Мазель.
Он промолчал, он уже сбился сам.
— Тогда дайте пить… пожалуйста.
Питья не было: никто не вправе был выпрашивать воду у людей, которые там, в потрясающем безмолвии ночи, продолжали рыть канавы. Кроме того, среди всех, поблёкших за день чувств, зрело и крепло в Маронове лишь одно: злоба. «Подруга Пукесова, пусть идёт сама».
Наконец она узнала его:
— Ну, говорите… зачем вы приехали сюда?
Он продолжал глядеть на неё. О, как образ этой женщины не совпадал с тем, который он создал в тишине Новой Земли. Ему было больно, что этот облик, смятый стремительной действительностью мароновского века, так быстро меняется у него на глазах.
— Вы почти голая… закройтесь, — строго сказал Маронов.
— Зачем вы приехали сюда?
— Вы были женой Якова… закройтесь! — настойчиво повторил он.
Она не пошевелилась, она ещё не понимала, чего хочет от неё этот посланник мёртвого Маронова. В конце концов она не собиралась стать женой всех братьев Якова, которые ещё отыщутся на свете.
— …я не досказал в тот раз, а вы должны знать, как это было, — говорил Пётр. — Пусть с запозданьем, вы должны проводить Якова в его последний путь. Он любил вас даже, когда у него были синие гнилые пятна на ногах и дикая боль. Но надо было ходить, это было тоже лекарство. Мы ходили по очереди, а другой командовал и производил счёт шагам. Однажды он упал и сказал: «Теперь всё, Иза…» Тогда я завернул его в одеяло…
— Я не хочу о мёртвых!
— …завернул и потащил к берегу. У меня не было сил закопать его, я решил отдать его воде. Я тащил его по снегу и всё думал о том, какая сила у красоты… которая может рождать и убивать вот так, наповал. Потом я прилёг отдохнуть рядом с ним, а когда открыл глаза — катилась волна с океана. Я зажмурился и ждал, что смоет нас обоих… но она рассыпалась в десяти шагах. Мне замочило ноги. Вода всё-таки взяла его к себе… Так вот, слушайте меня! Это был последний на свете человек, которому ваше существованье доставляло счастье. Вам не казалось, что весь этот месяц какая-то частица его ещё бродила возле вас? Теперь он ушёл и унёс с собой и вашу молодость, и вашу радость…
— Я пить хочу, — просительно сказала Мазель; она вся сжалась, самая тень её стала меньше.
Он усмехнулся без гнева и печали. Только теперь он признался себе, для чего мчался в Азию. Его влекла потребность избавиться от чудесного видения, что сожгло его старшего брата, или покориться ему. Там, среди новоземельских скал, через безжалобное молчанье Якова, он и сам в первой привязчивой мальчишеской мечте полюбил эту женщину, — и слух о ней и её непривычное, как в стихах, имя, самое её пренебрежение к греху, с каким она уходила к стольким от терпеливого и слишком великодушного Шмеля. Ещё и теперь что-то чадило в Маронове, и, может быть, был только один способ затоптать в себе тот стыдный и живучий огонёк… Вместо этого Маронов поднялся; это далось ему легко, он отдохнул. Луна стояла за его спиной, Мазель не различала в силуэте его лица. Вдруг торопливо, непослушными пальцами она принялась натягивать платье на свои плечи, ощутившие холод. Ей почудилось, что это Яков — большой, добрый и чёрный — ещё раз навестил её перед тем, как уйти навсегда. Всё было возможно в такую ночь.
— Останься… — шепнула она, и ей удалось дотянуться до его пальцев.
Маронов отдёрнул руку; прежняя обжитая кожа уже сползла с него, а новая ещё не привыкла к прикосновеньям. Он вышел наугад; тростниковая труха хрустела под ним, как осколки зеркала, в которое когда-то с гордой радостью гляделась эта женщина. Его мысли были о смешном бегстве Якова и о самом себе, ещё вчерашнем… Когда, к рассвету, он воротился с флягой, он не нашёл места, где оставил Мазель. Руина стала неузнаваема; их там было много, целый мёртвый городок лежал у входа в пустыню. Луна гасла, всё становилось обычным. Здесь и произошла его собственная линька из юношеского возраста в следующий, спокойный и зрелый. А он-то думал, чудак, что тотчас за горизонтом юности начинается его закат!
Много спустя, когда Туркмения могла уже спокойно спать свои ночи, Шмель поехал проводить гостя, отправлявшегося в обратный путь на север. В ожидании поезда с Термеза он расспрашивал Маронова о подробностях незабываемой саранчёвой атаки, после которой в Кендерли производился пересев частично уничтоженных культур. И тот даже восстановил в памяти дислокацию и направление заключительных, уже разрозненных кулиг, всё — кроме последнего разговора с женой Мазеля.
— Рановато ты бежишь от нас, товарищ, — говорил Шмель, вертя Мароновские пуговицы. — Видно, не понравилась тебе Азия?