Борис Пастернак - Люди и положения (сборник)
Вбегает Кира Однофамильцев .
К и р а. Профессор, зажигательными забрасывает. Не хватает рук тушить. Просят помочь. Я за вами.
Д у д о р о в. Иду. Куда это он громыхнул?
К и р а. Кажется, в товарный склад на вокзале. Трудно судить. Пламя обманчиво, все приближает.Уходят.
Д р у з я к и н а (встает с нар, одергивает и поправляет на себе юбку и платье. Потом снова садится на нары, подобрав под себя ноги, и с первых слов овладевает вниманьем ближайшей части, а потом и всего бомбоубежища. К концу ее слов перебирается на сцену половина публики из-за перегородки, и почти все спавшие просыпаются) . Вам все равно до отбою скучать, дорогие товарищи, так послушайте меня, глупую неученую девушку, видов я на своем веку видала много. Ну, конечно, я без папи, без мами выросла сиротой. Мой дедушка фабрикант богач Веревкин, из французов, кончился в незапамятное время при царе. Маменька моя жила в городе Барканлах за учителем гимназии Сахаровым. Он добровольцем на германскую войну ушел и как в воду канул. На десять лет. Когда он объявился с чужбины, я просто не могу вам сказать, от кого он узнал про меня и напал на след моей сущности, но только он забрал меня из бухтарминского исправдома, не поленился такую даль. Он всю жизнь потом был такой скучный. Вы сами войдите в положенье, когда ворочается человек из плена и у него ни жены, ни дома и ничего знакомого кругом, а только все немилое и другое. Детей у него с маменькой было двое, сын да дочь, мои единоутробные. Они и сейчас живы, сестрица все знает, ей маменька перед смертью покаялась. Сестрица у меня здешняя, пущинская, ее муж в Сибирь услал.
В круг слушателей вбегает Кира Однофамильцев .
К и р а. Человек двадцать мужчин из желающих и здоровых наверх.
Вызванные, в их числе Вельяминов и Гордон , собираются.
На Киру цыкают и машут руками – не мешай.
Рассказ продолжается.Д р у з я к и н а. Товарищи граждане и дорогие братцы и сестрицы. Теперь, как я вам про маменькину законную семью объяснила, я главное сказала, осталось пустяки. Я была у маменьки запретная в ее несчастной любви, по-другому сказать, незаконная. Мой папенька был скрывающий белый министр. Вот про что я сейчас сказываю, это было за Крушицким хребтом на том конце казатчины, подальше к китайской стороне. Когда стали красные подходить к тамошнему главному городу Хрулеву, белый министр посадили маменьку со всей ее семьей на отдельный поезд, ведь она без него не смела шагу ступить. А про меня он даже не знал, что я есть такая на свете. Маменька меня в долгой отлучке произвела и смертью обмирала, как бы кто не проговорился. Он ужасть этого не любил, чтоб дети, и кричал и ногами топал, что это совсем лишнее, одна грязь и неудобство.
Ну вот, стало быть, как стали подходить красные, послала маменька за сторожихой Мехоношиной на разъезд Горную, это от Хрулева в трех перегонах. Ну известная вещь, дело детское: – подойди к тете, тетя даст пряник, тетя хорошая, не бойся тети. Ну, какая боль потом мое детское сердечко надрывала, лучше ни слова. Двор был богатый, корова да лошадь, ну птица там разная, под огородом в полосе отчуждения сколько хочешь земли и, само собою, казенная сторожка при самой путе. От моих мест поезд еле-еле к нам взбирался, а от вас из Расеи раскатывался шибко-шибко и надо было тормоза. Внизу, поздно осенью, когда лес не заслонял, видно было станцию Горную. Самого, дядю Василия, я по-крестьянски тятькой звала. Он был человек веселый, но только очень доверяющий и под пьяную руку разбалтывал про себя всю подноготную. А сторожиху никак у меня язык не поворачивался назвать мамкой. Маменьку ль я свою помнила или еще почему, только чувствовала я, что она мне чужая, и звала ее тетей Марфушей.
С флаком я тогда уже к поезду выбегала. Лошадь распречь или за коровой сходить было мне не за диво. Прясть меня тетя Марфуша учила. А про избу нечего и говорить. Да, забыла я сказать, Петеньку я нянчила, Петенька у нас был – сухие ножки, трех годков лежал, не ходил, нянчила я Петеньку. Сколько лет прошло, мурашки пробегают, как смотрела тетя Марфуша на мои здоровые ноги, шипела: испортила я Петеньку, значит, сглазила, вы подумайте, какая бывает глупая злоба.
Теперь слушайте, что будет дальше, главное я сказала, осталось пустяки. Тогда нэп был, тогда тысяча рублей ходила в копейку, продал Василий Афанасьевич внизу корову, набрал два мешка денег, – назывались лимоны, – выпил и пошел про свой капитал по всей Горной звонить.
Помню, ветреный был день, осенний, ветер крышу рвал и с ног валил, паровозы подъема не брали, им навстречу ветер дул. Вижу я, идет сверху старушка-странница, ветер юбку и платок треплет. Идет странница, стонет, попросилась в дом. Положили ее на лавку, – ой, кричит, живот подвело, смерть моя пришла, и просится, отвезите меня, Христа ради, в больницу, заплачу я. Запрег тятенька Удалого, положил старушку на телегу, повез в земскую больницу, от линии в сторону, далеко.
Долго ли коротко ли, ложимся мы с тетей Марфушей спать, слышим, заржал Удалой под окном, вкатывает во двор наша телега. Тетя Марфуша раздула огонь, кофту накинула, не дожидаясь тятенькиного стука, идет откидывать ему крючок. Откидывает крючок, а там, видит, совсем не тятенька, а входит большой чужой мужчина черный. «Покажи, где, говорит, за корову деньги. Я, говорит, мужа твоего в лесу порешил и тебя, говорит, бабу, не пожалею, ежели будешь вилять. Мне некогда, говорит, с тобою. Так ты смотри, не волынь. Ой, батюшки, дорогие товарищи, сами сообразите, что с нами сделалось, я просто слов не подберу, какие страсти. Тетя Марфуша сначала ему в ноги кинулась. Помилуй, говорит, знать я не знаю, ведать не ведаю, какие, ты говоришь, деньги. Ну да разве от него отделаешься словами? И вдруг у ней мысль, как бы его перехитрить. Под полом, говорит, выручка. Лезь, говорит, под пол. Ну да ведь и он не лыком шит, чтобы ему в капкан голову совать, лезь, говорит, сама. А она говорит, мне, говорит, неспособно, я тебе посвечу, ты, говорит, не бойся, я вот вместе с тобой дочку спущу, это, стало быть, меня. Ой, батюшки, как я это услыхала, у меня в глазах стало чисто как ночь, и я чувствую, падаю, подкашиваются у меня ноги. А он, злодей, на нас обеих один глаз скосил, прищурился и криво так во весь рот оскалился, усмехнулся, видит, что не родные, и хвать Петеньку на руку, а другою за кольцо открывает лаз, – свети, говорит, и сам с Петенькой вниз. И вот я думаю, тетя Марфуша уже тогда порченая была и в повреждении ума. Наверное, она тогда в разуме повредилась, в ту самую минуту, когда вместо мужа чужой вошел и старуха разбойником оказалась. Только он с Петенькой под выступ ушел, она творило, то есть это крышку хлоп и на замок, и тяжеленный сундучище на него надвигает, мне головой кивает пособить, и сама на сундук. Села она на сундук, радуется. Только она на сундук села, снизу ей разбойник в пол стучит: дескать, отвори, а то буду сейчас твоего Петеньку кончать. Слов-то сквозь толстую доску не слышно, да в словах ли дело, он голосищем пужал, как лесной зверь. Да, говорит, сейчас кончать твоего Петеньку буду. А она ни бровью и даже не почешется, мели, мол, Емеля. Ну стучит он в пол, стучит, время-то и идет, а она с сундука глазами вертит, не слушает. По прошествии время, – ой, батюшки, ой, батюшки, всего-то я в жизни навидалась, натерпелась, такой страсти не запомню, – Петенька из-под земли голосок подал, бедная его ангельская душенька, – загрыз ведь он его. Ну что мне делать, думаю, что мне делать с кровопийцем душегубом этим и старухой полоумною? А время-то идет. Только я это подумала, под окном Удалой заржал, нераспряженный ведь он стоял, да. Заржал Удалой, словно сказать хочет, давай скорей к добрым людям поскачем, помощь позовем. А я гляжу, дело к рассвету, и радуюсь. Будь по-твоему, думаю, спасибо, Удалой, надоумил, давай слетаем. И только я это подумала, слышу, словно опять кто из лесу. «Гашенька», паровоз снизу свистком позвал, я этот паровоз знала, он в Горной всегда под парами готовый стоял, товарным на подъеме помогать, а это смешанный шел, каждую ночь он ходил, – слышу, стало быть, снизу знакомый паровоз. Слышу, а у самой сердце прыгает, нужли, думаю, и я, как тетя Марфуша, тронулась, со мной всякий зверь, всякая машина разговаривает русским языком. Ну да думать уж тут было некогда. Схватила я фонарь, не больно-то ведь развиднело, и как угорелая на рельсы, на самую середку. Ну что сказать. Остановила я поезд, спасибо, он из-за ветра тише прочего шел, ну просто сказать тихим человеческим шагом. Остановила я поезд, машинист знакомый, машинисту говорю, товарищ, нападенье на железнодорожный пост, смертоубийство и ограбленье, разбойник в доме, пожалуйста, помогите. А пока я это говорю, из теплушек красноармейцы прыг на полотно, воинский был поезд, прыгают, смотрят, что за притча, поезд середь лесу на подъеме затормозил. Ну что сказать, узнали они, какие в сторожке случились страшные дела, вытащили его на шпалы, руки и ноги к рельсам привязали и по нем поезд провели, – самосуд. Я уж в дом даже за одежей не ворочалась, так мне было боязно. Попросилась, возьмите, дяденьки, на поезд. Взяли они меня на поезд, увезли. Я потом, не совру, полземли объездила с беспризорными. С поезда железнодорожник сошел казенное имущество принять, и тети Марфушину жизнь устроить. Говорят, она потом в сумасшедшем доме кончилась.