Леонид Леонов - Избранное
— А смешно, наверное, там наверху; видеть землю, понимать её и не уметь прикоснуться к ней… — не утерпел Потёмкин и в это малое вложить свой особый смысл; он сидел на чемодане, пока лётчик с бортмехаником пробовали мотор. — Знаешь, никогда там не бывал, на Кавказе, а всю жизнь хотелось.
— Зачем ты не поехал по железной дороге, а полетел? Тебе, может, вредно!
— Не люблю это в дороге… умирать. Хлопотливо и как-то противно. А на полёт меня ещё хватит. Ты не пугайся, я давно это понял… я очень много, знаешь, примечать стал: всё теперь вижу. Раз там, на Соти, шёл, а на дороге лежит сапог вот с таким лицом… — Он показал, с каким лицом лежал сапог, а Увадьев смущённо отвернулся. — Я тогда и понял… здоровый человек этого не видит.
Увадьев нерешительно кашлянул.
— Эх, хоть бы снять тебя на память! — вырвалось у него невольно. — Всё-таки потом, когда всё построится, должен твой портрет там висеть. Ты начинал…
Того как-то сконфузила неуклюжая откровенность друга:
— Да-да, надо построить. Я скажу тебе секрет: свяжи свою судьбу с удачей предприятия, и если гибель — то и тебя нет. Тогда победа. Ты ещё любишь вверх глядеть… понятно? а ты вниз гляди, вниз, откуда миллионы глаз на тебя смотрят. Ты внизу справляйся, ладно ли идёт. Ещё несколько таких промашек, и у них поколеблется доверие! — Увадьев покорно слушал его поученье, потому что оно было последнее; и вдруг, заметив гримасу Увадьева, Потёмкин принялся совать ему свою холодную, сыроватую руку. — Ну, вали, действуй. Кабы люди каучуковые были, а? Сломался — моментально его в машину, и все к манометрам… и вдруг выбегает через полчасика свежий человек в трусиках, а? Ты как думаешь, будет так, а?
Мотор уже работал. Увадьев подсадил Потёмкина в кабинку, а оттуда высунулись ухватистые руки Крузина, красные, как клешни рака, и покровительственно обняли больного. Стартер дал знак, пыль и ветер ударили остающимся в лицо; когда Увадьев протёр глаза, уже получили своё оправданье длинные и такие нелепые на земле крылья. На ходу просматривая записную книжку, Увадьев вышел на улицу; в книжке было помечено: Варвара… но ехать к матери было как-то неприятно. Ему всё казалось, что вот он входит в знакомую полуподземную каморку Варвары, а на стене висят брюки отчима, а матери нет — ушла за керосином, и он должен сидеть наедине с брюками материна мужа. Он ехал в вагоне, переполненном утренним людом, и уже собирался развернуть газету, но вдруг вскочил и, расталкивая публику, метнулся к выходу: он увидел Варвару, мать… Чадили асфальтовые котлы, ползали чумазые тротуарщики, проносились автомобили, а она возвышалась на железном табурете посреди, почти монумент, с довольным и спокойным лицом.
Её трудно было бы узнать со спины по одной лишь дородной фигуре, по красной косынке, по той тяжеловесной небрежности, с какой она передвигала стрелку: нужно было ещё внутреннее желание и готовность самого Увадьева увидеть её хозяйкой улицы, на прежне месте. Выскочив на ходу, он едва не свалился к самым ногам Варвары; она посмотрела на него с неодобрением, останавливая одним взглядом, как остановила бы и автомобиль, выскочивший на неё из-за поворота.
— Вот оштрафуют тебя на рупь, станешь спрыгивать на ходу! — пригрозила она, а у самой, под синеньким ситцем резвились бесенята зыбучего бабьего смеха.
— Здорово, мать! А я думал… — Он не досказал и, тиская её жёсткую, шершавую руку, пошёл напрямки. — Спешу, мать, спешу… Нэпмана-то прогнала, что ль, своего?
Она снисходительно усмехнулась:
— Слава те, не паяные!.. пусти руку, выломаешь, — и ударила его по руке. — Откуда экую рань, с гульбы, что ли?
— Нет, приятеля провожал одного. Полетел умирать в цветы… Ну, рад, мать, рад за тебя! Знаешь, а я притти боялся. Ну как, что нового? Барыня-то жива ещё… вот, что с тобой жила?
— Ноне советские духи под заграничные продаёт… Чего ж про Наталку-то не спросишь?
— А что ж мне Наталья! Тоже не паяные…
— Вот скрутился с другой, вот и дела другие пошли. Скоро тебя под суд-то отдадут? Небось, инженерша передачек-то не понесёт. Ты чего там, на Соти твоей нашкодил?
— Ого, а ты и газеты стала читать? Молодец, мать, молодец! Слушай, поедем со мной на Соть, а?.. а то живу чортом, прибраться некому. Изба у меня вроде бани, такая, в ней и живу. — Он мельком вскинулся на большие уличные часы и опять схватил её за руку; было крепко пожатье, точно сцепились якоря. — Пора мне… время, надо домой заехать. Слушай, приезжай… станция Соть, а там спросишь! — прокричал он уже из трамвая, в который вскочил на бегу.
Она махнула ему своим совком, которым собирала грязь с рельсового пути; потом пузатая церковь, заслонила и её красную повязку, и железный табурет. Кондуктор вторично, уже настойчивей, предложил ему взять билет; он вынул горсть медяков и отдал без счёта. «Эка бабища, правительница на площади, хорошо. Тут её когда-нибудь и удар трахнет, а хорошо!» Потом он раскрыл газету, но дочитать снова не удалось; кондуктор прокричал название какой-то совсем неподходящей площади: он сел не на тот номер. Лишь минут через двадцать он вошёл в белые ворота древней московской стены и вдруг испытал волненье, потому что от разговора в этом длинном без украшений доме зависела конечная судьба Сотьстроя. Сразу сказалась бессонная ночь; образ Варвары сплёлся с Потёмкиным; он вспомнил тот особенный взгляд, которым обнял его Потёмкин на расставаньи, и почувствовал тяжесть в ногах…
— Вам каких, гражданин?
Он угрюмо глядел на тощие руки папиросницы, перебиравшие свой товар.
— Нет, не то… я не курю.
Забыв про лифт, он по лестницам втаскивал свои громоздкие тревоги и всё прислушивался к шумам вокруг себя, как в молодости когда-то проверял на стук работу машины. Сюда пригнала его волна, поднявшаяся снизу, и он не умел побороть в себе опасения, что все уже напуганы этой непредвиденной бурей. Здесь, в рулевом управлении корабля, стояла благополучная тишина, разграфлённая чётким стуком машинок, расцвеченная гулким, разноязычным говором. Вдруг какой-то человек, лицо которого показалось Увадьеву знаменательным, панически пробежал мимо; Увадьев пристально проследил его и даже сделал за ним шага два по коридору, но человек спешил в уборную, и увадьевские скулы зарделись… Он был заранее записан на приём, и оттого, едва успел развернуть газету, назвали его фамилию; тогда, сдвинув свой портфель, отяжелевший до сходства с ядром, он переступил порог кабинета.
С первых же слов стало ясно, что здесь достаточно осведомлены о положении Сотьстроя; в этой папке на подоконнике немало имелось, повидимому, сведений, о которых не имел представления и сам Увадьев. Человек, сидевший за столом, указал место сесть и вымерил посетителя коротким взглядом. «Хребет прощупывает, крепок ли, выдержу ли…» — подумал Увадьев и сел так, что место хрустнуло под ним; тотчас он приподнялся и удивлённо поглядел на стул, но тот стоял как ни в чём не бывало. Через несколько минут пришёл Жеглов и новый, только что назначенный заведующий Бумдревом. Всё здесь было известно, от прорыва запани до самоубийства инженера, и потому разговор принял сразу узко производственное направление:
— …у вас там, на лесозаготовках, было закуплено тысяч до семидесяти кубосажен пустоты. Так?
— Вроде того.
— …делянками по четверть десятины да ещё километрах в сорока друг от друга!
Увадьев покосился на Жеглова, ища поддержки:
— Мы не производственники, а строители. Мы не заготовляем, а покупаем. И виноват был Гублесотдел, который, ставя лесосеки на торги, дал неверные цифры о них… ну, о количествах деловой и дровяной древесины, — напамять прочёл он из докладной записки, лежавшей пока тут же, в портфеле.
— И оттого покупали у частника?
— Овёс?..
— Нет, я всё о лесе.
— Куплено было некоторое количество дубовых кряжей, лиственницы и бука. Мы предлагали местной кооперации, но она обещалась, в восьмимесячный срок… За это время новый человек успеет родиться!
Человек за столом достал из папки какое-то письмо; лицо его стало холодно и требовательно.
— На, почитай. Верно это?
Письмо, писанное Горешиным, носило следы самой усердной конспирации и, судя по надписям в уголке, успело побывать в губкоме. Горешин, давясь от секретности, извещал, что на строительстве неспокойно, что по баракам поговаривают об «Еремеевской ночи», если не произведут во-время значительных перемен в управленьи. Увадьев читал, и пальцы его прилипали к бумаге; потом он сложил письмо и брезгливо кинул его на стол.
— Чушь, у меня всё костромичи да вятичи… И слово-то такое откуда вынюхал!
— Мы запрашивали, — сказал тот, не отводя глаз от увадьевских ушей. — Слово это слышал от рабочих завклуб из соседней деревни.
— …Виссарион? — быстро спросил Увадьев и вот зашёлся злым, беззвучным смехом, походившим и на конвульсию; кажется, смеялся он над самим собой, которого считал испытанным ловцом человеков.