Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Желаете хоть один пример?
Пожалуйста, вот: «Хорошо приготовление к свободе, которое начинается закабалением себя», – сказал Вяземский.
Истинная свобода начинается с чувства долга, а не с чувства отторжения.
Он ли, страшно вспомнить, говорил про Родину, которую только и можно как «блядь» любить? Но у него нашлись совсем иные, простые, словно детские, сердцем надиктованные слова:
В рубище убогомМать – любви сыновнейПред людьми и БогомТа же друг и мать.
Чем она убоже,Тем для сердца сынаБыть должна дороже,Быть должна святей.
<…>
Здесь родных могилы;Здешними цветамиПрах их, сердцу милый,Усыпаем мы.
Не с родного ль поляНежно мать цветамиУкрашала, холя,Нашу колыбель?
(«Тихие равнины», 1869)Кровная, нерасторжимая, имманентная связь здесь явлена: ведь те цветы, которыми мать украшала колыбель, – выросли на могилах предков.
Вяземский подобрал стихам этим удивительную форму, когда рифмуются только первая и третья строки, а четвёртая всегда словно бы обрывается: как будто ничего после этого не будет, не должно быть – но всё-таки есть, не прерывается.
Скажут, что этот брюзга и ревнивый старик, обругавший даже Салтыкова-Щедрина и пьесы Островского за мелочность и внимание к малосущественному, выжил из ума; но нет, он никогда так и не стал ослеплённым чинами и наградами.
И в 1875 году Вяземский восхищался, как в ранней молодости, французами, хоть и сравнивая их с русаками: «Французы – любезный народ: мы, то есть русские, не можем не мирволить французам потому, что в натуре вещей мирволить себе самим. Не одно воспитание клонит нас на сторону их: прирождённые, физиологические сочувствия, природное сродство сближают вас с ними… Посмотрите на русского солдата, прямо вышедшего из среды простонародья: он скорее побратается с французом-неприятелем, нежели с немцем-союзником. Мы во французе чувствуем не латинца, а галла. Галльский ум с своею весёлостью самородною, с своею насмешливостью, быстрым уразумением имеет много общего с русским умом».
И в 1876 году Вяземский считал, что внутреннее устройство Великобритании – лучше российского: но при этом терпеть не мог внешнюю политику Лондона.
«Вы жаждете газет, – писал он в 1877-м, за год до смерти, – а у меня трещит от них голова, в глазах рябит и наливается тёмная вода. Получаю их пять и по малодушию все их читаю, а толку добиться от них не могу. Французские газеты врут, а русские врут и без милосердия, и без зазрения совести…»
А дальше, в том же тексте – пуще: «Русский человек подвержен запою. и это запой, тот же запой, но в дистанциях огромного размера, который в театре закидывает какую-нибудь Жюдик цветами на несколько тысяч рублей, когда у многих всего пятиалтынник в кармане… И этим безобразием и шумным юродством мы думаем удивить и перещеголять Европу… Все упиваются патриотическою сивухою на славянском настое и закусывают беленою».
Речь ведь здесь шла о надвигающейся очередной русско-турецкой войне!
(Как, думаем, после этого уточнения сразу потеплело на сердце у читающего эти строки либерала нового времени: не всё оказалось потеряно в Вяземском, ах, какие славные слова сказал он про «патриотическую сивуху» и «белену», надо бы записать в блокнотик.)
Иные критики найдут и в окончании пути Вяземского подвохи. Так, умер он в том самом Баден-Бадене, который так ругал в своё время, – но там в своё время умерли и его дочь, и его внук, и друг его Василий Жуковский, чья перчатка тоже лежала в гробе Пушкина.
Да и уехал в Баден-Баден Вяземский – от очередного припадка нервической болезни; а кто его старательно своими беспощадными пародиями и журнальной трескотнёй до этой болезни доводил, мы даже спрашивать не станем.
Если б его, как и любого другого поэта, терзала до неистовства придворная паскудь, так бы и написали: государственники и неистовые патриоты портили Вяземскому кровь; но ввиду того, что здесь была история совсем другая, обвинять никого не стоит – вины за собой всё равно никто не признает.
Да и нет ничьей вины. Человек умирает от себя самого, не стоит ни на кого наговаривать.
Он ведь, проговорим скороговоркой, прожил очень большую жизнь, чего там только не вместилось: из восьми детей семь умерли при его жизни; после смерти Пушкина он, при живой-то жене, с твёрдыми намерениями ухаживал за Натальей Николаевной (справедливости ради скажем, что и Пушкин, говорят, в своё время приударял за женой Вяземского); а потом ещё, на закате жизни, Пётр Андреевич имел роман (надеемся, платонический) с приёмной и повзрослевшей дочерью сына – что твой «Гумберт Гумберт». Ох…
Вяземский перешёл невозможное по нашим литературным меркам поле, отправившись на вечный покой 10 ноября 1878 года, на 87-м году жизни.
Похоронили его в Санкт-Петербурге, на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. Князь и воин Александр Невский тоже, конечно же, был его пращуром.
Долгий путь свой, подводя итоги, Вяземский, несмотря на все свои метания, из раза в раз описывал в терминах военных; и если есть тут ряд метафорический, то в его случае он почти сливается с действительностью:
От детских лет друзья, преданьями родные,На опустевшем поле боевом,Мы, уцелевшие от боя часовые,Стоим ещё с тобою под ружьём.
(«Другу Северину», 1858)Когда припомню я и жизнь, и всё былое,Рисуется мне жизнь – как поле боевое,Обложенное всё рядами мёртвых тел,Средь коих я один как чудом уцелел.
<…>
И, скорбью помянув утраченного брата,Самонадеянно, удалые ребятаИ каждый о себе беспечный, шли вперёд,Бегом – на крутизну, потоком – вплавь и вброд.
Когда же зорю мы пробили в час молитвы,Нас налицо два-три сошлись на поле битвы.Стал недочёт и в тех, оставшихся…Поздней Оплакивал один я всех моих друзей.
(«Битва жизни», 1861)Жизнь мысли в нынешнем; а сердца жизнь в минувшем.Средь битвы я один из братьев уцелел:Кругом умолкнул бой, и на поле уснувшемЯ занят набожно прибраньем братских тел.
(«В воспоминаниях ищу я вдохновенья», 1877)В одну из своих зарубежных поездок Вяземский познакомился с французским писателем Стендалем. Тот, когда они прогуливались вместе, называл Вяземского «топ general» – «мой генерал». Вяземского это смешило. А что тут смешного: Стендаль был участником похода Наполеона, и мог видеть этого обаятельного русского в казачьем чекмене и в обшитом медвежьей шкурой султане. Потом пришлось бежать от этого чекменя и этого султана до самого Парижа.
Внук Петра Андреевича Вяземского – князь Пётр Павлович – восстановил в полной мере воинскую традицию рода: он был участником Русско-турецкой (1877–1878), начало которой так раздражало его деда.
Дослужился Пётр Павлович до генерал-майора.
Кровь ярого на бой рода Вяземских неизбежно брала своё.
Начало, которое делает нас столь отважными»
Ротмистр Пётр Чаадаев
Пушкин, не без восторга, написал «К портрету Чаадаева»:
Он вышней волею небесРождён в оковах службы царской;Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,А здесь он – офицер гусарской.
Имеются в виду Луций Юний Брут и Перикл – деятели, чьи имена связаны с римской и афинской демократией. Смысл, вложенный Пушкиным в это четверостишие, – куда более глубок, чем может показаться на первый взгляд: воля небес именно в том и состоит, чтоб нести государеву службу – ратную, гусарскую, – даже учитывая, что Чаадаев, казалось бы, задуман был для другого. Написанная в 1820 году стихотворная миниатюра предвосхитила и вместила всю судьбу Чаадаева разом. Вот он – пушкинский гений, пушкинская прозорливость.
Известный дипломат Шарль-Андре Поццо ди Борго, корсиканец по происхождению, говорил: «Если бы я имел на то власть, то заставил бы Чаадаева непрестанно разъезжать по многолюдным местностям Европы, чтобы показывать европейцам русского человека, в высшей степени порядочного».
Бесстрашный гренадер, а затем, да, гусар; офицер, профессиональный военный; «наш первый философ» (ещё одна оценка Пушкина), один из самых знаменитых российских сумасшедших (таковым не являвшийся), Пётр Яковлевич Чаадаев родился 27 мая 1794 года в дворянской семье.
В «Родословной книге князей и дворян российских и выезжих» записано: «Чаадаевы. Выехали из Литвы. Название получили от одного из потомков выехавшего и прозывавшегося Чаадай, но почему – неизвестно».
При царе Алексее Михайловиче прапрадед Чаадаева был приближён ко двору, выполнял дипломатические функции, служил воеводой в Киеве после воссоединения Украины с Россией. Как дипломат, бывал в Польше, Вене, Венеции. Один из инициаторов «вечного мира» с Польшей, по которому поляки отказались от Киева. (Говорим всё это не случайно, потому что польский вопрос будет иметь и для Петра Чаадаева значение, взгляды его во многом определяющее.)