Василь Быков - Знак беды
– Я так думаю: а куда ему больше? Его же тут все ненавидели еще с той поры. Куда деваться? Только в полицию.
– Только в полицию, это правда, – подтвердила Степанида. – Прямая дорожка. А тебя к ним что привело? Или, может, понравилось? – осмелев, спросила Степанида.
– Где там! – просто сознался Недосека. – Не дай бог никому!
Он горестно вздохнул и толстым прикладом тихонько поскреб доски пола.
– Думала, нравится, раз так стараешься.
– Постараешься! Вчера на мосту немец-начальник на него накричал, ну, на Гужа этого. Так он меня грозился стрельнуть. Мужика одного из Загрязья не устерег. Удрал на подводе.
– Еще застрелит, – сказала она. – Если у вас такие порядки. Или наши убьют.
– Может быть, – согласился Недосека. – Только что поделаешь? Пропащий я, – заключил он и вдруг попросил: – Может бы, поесть дали, тетка? Не евши сегодня.
Степанида удивилась: полицай, а просит, такое теперь услышишь не часто. Гуж, конечно, просить бы не стал, а этот впрямь как ягненок. В печи у нее стоял чугунок со щами, которые она держала для Петрока, но теперь, подумав, сняла заслонку и выдвинула чугунок.
– Чего же не позавтракал утром?
– Да не было времени. Ночью Гуж на задание поднял. Бомбу искали. Черта ее найдешь...
– Какую бомбу?
– А ту, что после бомбежки возле моста лежала. Что не разорвалась. Кто-то, однако, уволок. Видно, понадобилась.
– Ну, уволок, так что?
– Ага. А если под мост подложит? Да ухнет? Тогда кому отвечать? Полиции, конечно. Потому как недосмотрела.
Она налила миску щей, положила кусок лепешки на стол. Недосека прислонил к печи винтовку, которая явно мешала ему, и с аппетитом принялся хлебать заправленные салом щи. Понемногу он разогрелся, расстегнул на груди серую суконную поддевку, а кепку не снял; лицо его как-то по-домашнему оживилось, вроде прояснилось, как у молодого. Украдкой Степанида поглядывала на него и вспоминала его шурина из местечка, в хату которого перебрался перед войной Антось. Шурин в той хате давно не жил, после гражданской остался в армии и все довоенные годы служил на японской границе, был командиром. Иногда Недосека не без гордости показывал мужикам его письма и фотографии с двумя шпалами в петлицах – дослужился до большого чина. Конечно, Антосю завидовали, тем более что шурин иногда присылал сотню-другую рублей перед праздниками – для большой многодетной семьи это было весьма кстати.
– Вспомнила шурина твоего, – сказала Степанида, встретившись с вопросительным взглядом Недосеки.
– Шурин? Что шурин? Ему теперь хорошо, а мне? Это ж я из-за него все... С этим тягаюсь, – шевельнул он локтем с повязкой на рукаве. – Все из-за него.
– Кто бы тебя заставил?
– Гуж, кто? Что же мне было делать? Лучше в землю ложиться? С таким шурином... Когда-то были почет и уважение, а теперь? Теперь одно спасение – в полиции.
– Боюсь, не спасешься.
– Может, и не спасусь. Как знать? Если бы человек свою судьбу знал, так ведь не знает.
– Может, и лучше, что не знает, – сказала Степанида. – А то бы натворили такого...
Она стояла возле печи, то и дело поглядывала в окна, не идет ли Петрок, и ей стало жаль этого жалобщика полицая. Действительно, вляпался в дело, из которого вряд ли найдешь благополучный выход.
– А ты уже и вешал кого? – спросила она.
– Не-а. Еще нет. Не дай бог вешать, страшно!
– А если скажут?
– Скажут, так что ж. Должен!
– И своих тоже?
– Почему своих? Не-а. Которые коммунисты. Ну, там бандиты.
– А что бы тебе сказал твой шурин? Если бы пришел теперь? Ты думал об этом?
– Думал. Хорошего бы не сказал.
– Ну а если бы его взяли и тебе приказали повесить? Повесил бы шурина?
– Вот ты странная, тетка! Дисциплины не знаешь. Прикажут, и повесишь. А то самого повесят.
– Так у тебя же есть дети.
– Вот то-то и оно, что дети. Если бы не было детей, я бы – ого! Я бы сбежал в лес. А то шестеро детей, далеко не уйдешь.
– Ну вот, ты для детей так стараешься. А когда они вырастут, поумнеют, думаешь, они скажут тебе спасибо?
– Кто знает? Смотря который, – смешался Недосека и положил ложку.
– Они же будут тебя проклинать всю жизнь.
– Как проклинать? – недоуменно сморгнул Недосека. – Я же для них... Из-за них страдаю, делаю все это.
– Антоська! – неожиданно для себя сказала она почти участливо, тронутая этой его непонятливостью. – Лучше бы ты для них умер.
– Я?
– Ты, Антоська! Ты же губишь всю жизнь их. И себя в первую голову.
– Ну нет, я не согласный, – надулся Недосека. – Себя, может, и гублю, а их не-а. Что бы они жрали теперь без меня? Я им муки два мешка притащил. Сапог три пары. Пальтишки. Я же не то что некоторые – лишь бы напиться. Я о них забочусь. Все-таки шестеро, не шуточки. Старшему только пятнадцатый... Легко тебе, тетка, говорить, а мне... Да и шурин еще. Эх, кабы не шурин...
Степанида не возражала больше, только слушала его путаное объяснение и думала, какой же он дурень, а может, еще и подлец. Ее сочувствие к нему быстро вытеснялось злостью: жизнь таких ничему не научит, ничего им не понять в ней, потому что дальше своего корыта им не дано видеть. Такие от природы слепы ко всякому проблеску человечности, заботятся лишь о себе, иногда оправдываясь детьми. Боже, что еще будет из тех детей, что они унаследуют от таких вот отцов? Лучше бы его застрелили скорее, меньше было бы вреда и больше пользы своим же. Да и его детям, которых он так заботливо обеспечивает мукой и обувкой...
19Петрок гнал водку. Он выбрал самый укромный закуток, который можно было отыскать возле хутора, разложистый мелковатый овражек за барсучьей норой, густо заросшей молодым ельником, в котором было затишно, глухо и скрытно. На небольшой узкой полянке меж елок расставил нехитрое свое оборудование: казан с брагой, кадку, наполненную студеной, из ручья водой; долго возился, пока приладил к месту медный змеевик, и наконец разложил костерок. От бережно зажженной спички легко загорелась сухая растопка, а за ней и березовые поленца, охапку которых он предусмотрительно захватил с хутора; жадные языки пламени начали резво лизать старый закопченный казан. От сухих дров дыму было немного, и Петрок впервые за утро довольно посмотрел вверх, в хмурое осеннее небо над еловыми вершинами, думая, что издали его вряд ли заметят, разве кто случайно набредет на поляну. Дрова быстро разгорались. Петрок, стоя на коленях перед казаном, заботливо пододвигал головешки, чтобы больше пригревало снизу. Он и сам грелся, потому что хотя и было затишно, однако от ручья снизу тянуло лесной сыростью, в которой стыли колени и руки. Возле костра было хорошо. Опять же надо было следить, чтобы вовремя уменьшить огонь, иначе пригорит брага и пропадет весь выгон. Конечно, Петрок не первый раз в жизни принимался за такое дело, имел уже некоторый опыт. Но опыт этот приходился на давние, доколхозные годы. Последнее же время перед войной самогон гнали редко, больше заботились о том, чтобы поесть. Но, видно, казан все же грелся медленно, в лесу, конечно, не то что в овине или истопке, где было бы гораздо сподручнее. Но разве теперь там выгонишь?
В который раз за последние дни Петрок посетовал при мысли, что в таком неподходящем месте оказался хутор – так близко от дороги. В мирное время так оно и неплохо, может, удобнее даже вблизи от большака, от деревни и местечка. Правда, в последние перед войной годы этому удобству, казалось, пришел конец: хутора взялись сселять в деревни, в Выселках сразу удлинилась улица из хуторских построек, этим летом как раз подошла очередь к его Яхимовщине. Уже разобрали и свезли гумно, после сенокоса намеревались разобрать весь хутор. Но помешала война, и теперь можно только завидовать тем, кто оказался в деревенском гурте, а не остался, как он, на отшибе. Хотя и сейчас есть уголки, где по-прежнему живут, как у Христа за пазухой. Вон то же Загрязье. Хотя и не очень далеко от местечка, но спряталось за болотом и не знает беды, даже Гуж появляется не часто, а немцев там и вовсе не видели. А в его Яхимовщине? Немцы постояли несколько дней, а разорили, считай, все хозяйство. Но черт с ним, с хозяйством, хуже вот приключилась беда – убили подростка, безобидного сироту-мальчишку, да и они со Степанидой едва избежали погибели. Так то немцы, побыли и уехали, а как жить вот с этим Гужом, который видит тебя насквозь и еще таит какое-то зло за прошлое. Только напрасно он придирается, Степанида тут ни при чем, Степанида как раз была против того раскулачивания. Но вот привязался, ездит, выгоняет на работу. И верно, будет еще цепляться, пока не загоняет вконец эта сволочная нелюдь, злая собака на привязи. Теперь, черт его по-бери, Петроку не жалко ни хлеба, ни трудов, лишь бы самогонкой залить его ненасытное горло.
Боже мой, думал Петрок, глядя на суетливую пляску огненных языков по казану, что делается на свете! Какая страшная война, как страшно все началось, что будет дальше? Ужасное время! Хотя и до войны хватало всякого, боролись то с теми, то с этими. Петрок слабо разбирался во всей сложности борьбы в масштабах страны, но что касается своей деревни, то здесь он понимал больше любых самых высоких уполномоченных. Тем, бывало, нравилось, как выступал на собраниях Антось Недосека, они думали, верно: какой сознательный! Но Петрок знал, что это он так сознательно выступает, потому, что на днях подал заявление об оказании помощи как многодетному и малоземельному. Вот и старается. А если Борис Богатька голосовал за колхоз, то совсем не потому что хотел скорейшей его организации, а чтоб досадить Гужову, с которым был в давней вражде и который, как черт ладана, боялся колхоза. Да и его Степанида, хоть и агитировала за новую жизнь по всей деревне, если разобраться, больше старалась за себя, ну и за него, конечно, потому что убедилась, что с двух десятин прожить невозможно, а здоровьишко надорвешь, это точно. Но вот оно как обернулось: Борис сразу же сбежал в Ленинград к родственникам, Гужа раскулачили и выслали, а теперь за все и за всех надо отдуваться Петроку Богатьке, жена которого когда-то попала в комитет бедноты и на собраниях посидела в президиуме. Как бы те ее посиделки не вылезли теперь боком.