Артем Драбкин - Фронтовые разведчики. «Я ходил за линию фронта»
— В боевой обстановке что испытывали: страх, возбуждение?
— Перед тем как наступать, есть какая-то трусливость. Боишься, останешься живой или нет. А когда наступаешь, все забываешь и бежишь стреляешь и не думаешь. Только после боя, когда разбираешься, как все происходило, то иногда сам себе не можешь дать ответ, что и как делал — такое возбуждение в бою.
— Как относились к потерям?
— Сперва, когда мы увидели первый раз своих убитых на берегу реки Свири, то, знаешь, ноги подкашивались. А потом уже, когда наступали капитально, шли во втором эшелоне. Видели лежащие на дороге трупы врагов. По ним уже проехали машины — раздавленная голова, грудь, ноги… На это мы смотрели весело.
А вот потери во взводе переживались очень тяжело. Особенно в Карелии… Шли по лесам… Наступали бойцы на мины, или их убивало пулей. Ямку под деревом выкопаешь. Полметра — уже вода. Заворачивали в плащ-палатку и в эту яму, в воду. Землей закидали, ушли, и никакой памяти об этом человеке. Сколько людей так оставили… Все молчат, не разговаривают, каждый переживает по-своему. Это было очень тяжело. Конечно, острота потерь постепенно ушла, но все равно было тяжело, когда кто-то погибал.
— Курили?
— Курил 42 года, а вот пил редко. Я вырос беспризорником, сладости не ел, а у меня на фронте был друг, который любил пить водку. Мы с ним менялись — я ему водку, а он мне сахар.
— Суеверия были?
— Да. Богу молились, но про себя, в душе.
— Можно было отказаться от выхода на задание?
— Нет. Это уже измена Родине. Об этом нельзя было не только говорить, но и думать.
— В минуты отдыха что делали?
— Отдыха у нас не было.
— Вы как думали, переживете войну?
— Мы твердо знали, что победим. Мы не думали о том, что можем погибнуть. Мы же были пацаны. Те, кому было 30–40 лет, они, конечно, по-другому жили и думали. У многих в конце войны уже были золотые ложки, мануфактура, еще какие-то трофеи. А нам ничего не надо. Днем шинель бросаем, все бросаем, ночь приходит — ищем.
— А вы, лично, жили сегодняшним днем или строили планы?
— Об этом не думал.
— Вам тяжело было возвращаться?
— Очень тяжело. В части на прощание дали 5 килограммов сахара, две портянки и 40 метров мануфактуры, благодарственное письмо от командующего, и до свидания. Эшелон сформировали, и он должен нас развезти по Советскому Союзу. Когда въехали в Россию, на свою землю, все разбежались — эшелон остался пустой. Башка же ни хрена не работает — там же был для нас продовольственный аттестат! Все оставили! Садились на пассажирские поезда, а туда не пускают, билет просят, деньги просят. А у нас же ничего нет, да к тому же я на костылях.
Приехал в свой родной колхоз. Он у нас был русский — 690 дворов русских и только 17 — казахских. Сначала стоял сторожем — ходить мог только на костылях. Потом ушел в полеводческую бригаду. Там давали килограмм хлеба в день и готовили горячий бульон. На быках пахали и сеяли. А потом, когда хлеб созреет, косили сенокосилкой. Женщины вязали в снопы. Эти снопы складывали в копны. А с копен складывали в скирды. Только глубокой осенью на молотилке молотили этот хлеб. Я подавал на полог. Это тяжело, снопы очень большие, а я все же с одной ногой… Ходил весь оборванный. Фронтовые брюки латка на латке. Через некоторое время стал секретарем комсомольской организации колхоза. Мне предложили перейти в органы КГБ. В то время казах, нацмен, хорошо знающий русский, был редкостью. Я дал согласие. Они оформляли год, а в итоге отказали, потому что я сын бая. Хотели взять в МВД, но тоже отказали — сын бая. Поставили меня библиотекарем. Я работал, а зарплату заведующего избы-читальни получал секретарь партийной организации. Правда, мне начисляли полтрудодня в день. А на трудодень тогда ни хрена не давали… Секретарь партийной организации был неграмотным человеком. Я вел всю его работу. Ему нужен был человек писать протоколы, а чтобы писать протоколы, нужно сидеть на партийном собрании. А чтобы присутствовать на партийном собрании, надо быть членом партии. Так в 1952 году стал членом партии. В том же году забрали инструктором райкома. Год поработал, стал заведующим орготделом. А потом начали проверять, установили, что я сын бая, — строгий выговор с занесением в учетную карточку за сокрытие социального происхождения, освободить от занимаемой должности. Секретарь райкома был Лавриков с города Апшерон Краснодарского края. И вот он мне говорит: Пойдешь пасти свиней в колхоз «Мировой Октябрь». — «Давайте уеду в свой родной колхоз». — «Нет, не поедешь в свой родной колхоз. Иди пасти свиней». — «Не пойду пасти свиней».
Как-то напился пьяный, пришел к нему в кабинет и выматерил его: «Я же не видел отца! Мне было год, когда он умер! Я его богатством не пользовался. В 17 лет я ушел защищать Родину. Если бы я знал, что вы так поступите, ушел бы к немцам». Обозвал его фашистом… Хорошо, что в то время не сажали на 15 суток, а то точно бы попал. Заместитель начальника общего отдела и мой товарищ вытащил меня за руку… С трудом удалось устроиться начальником Госстраха района. Вот так пришлось себе пробивать дорогу…
Чернов Николай Андреевич
Я родился в городе Ставрополье в 1925 году. Отец у меня был участником Гражданской войны. Он был за красных, а брат его был у белых. Воевали друг против друга, но выяснилось это много позже. Первая жена у отца умерла в 1922 году. Осталось шестеро детей, пять дочерей и один сын. Отец женился на моей матери. Отец занимался извозом. У него был фаэтон. А мать, Матрена Ивановна Браткова, была вдовой кубанского казака, который воевал за белых и погиб. У нее к тому времени, когда родители познакомились, были сын и дочь. Совместных детей было пятеро. Вот такая большая семья. Правда, дети от первой жены отца уже были взрослые и быстро отделились, остались только младшая сестренка и братишка. Когда начался НЭП, мой дядька, который воевал у белых, снарядил десять подвод муки, вооружился и повез в Москву. Привез полмешка золота и купил мельницу. Стал скупать зерно, молоть и отправлять в Москву муку уже вагонами. Такой деятельный человек. Ну и для оказания помощи привлек туда всех родственников, в том числе и отца. Когда закончился НЭП и начались притеснения, дядька, испугавшись, захватил золото и пропал. Родственники тоже разошлись, кто куда. Отец уехал под Ставрополь в Грушевку. В Грушевке нас, детей, осталось только пятеро. Дети матери остались в Барсуках, дети отца уехали под Мурманск. Началась коллективизация. Отец был категорически против. У него был хороший выезд, лошади хорошие, и он очень сопротивлялся. Я отдельные моменты хорошо помню: как приходили мужики, садились за стол, выпивали и его уговаривали, а он категорически отказывался. Однажды утром отец запряг своих лошадей, погрузил туда плуг, борону. Они сели с матерью на крыльце, мать очень плакала, и отец плакал. Мы вокруг сидели. Отец встал и повез это все в колхоз. К этому времени построили конюшню. На хуторе было 30 дворов, и все привели туда лошадей, быков. Весь скот был там. Инвентарь тоже свезли, построили кузницу. Надо сказать, что жить стали трудно. Зерно давали централизованно только на посевную. Посеяли, убрали и опять все сдали по минимальным ценам. Колхозники жили неимоверно бедно за счет личного хозяйства. В 1932 году была засуха, в личных хозяйствах ничего не уродилось, и начался голод. Корову зарезали. Отец где-то достал отходов пшена, шелухи, стали варить кашу, накормили всех. У нас у всех запор. Мать и трое детей умерли от запора. Одну сестру забрали на Кубань, и мы с отцом остались вдвоем. Отец связался со старшими детьми, которые жили под Кандалакшей. Отец собрал немного денег, купил билет на Сороку, положили в мешок какие-то продукты, и мы с ним поехали к ним. Я ничего же не понимаю, мне было всего 7 лет. Потом отец приходит: «Колька, а мы ведь едем не в ту Сороку». Оказалось, что есть Сорока на Урале. Мы высадились в Перми. Хлеб заканчивается, денег нет, что делать? И я ходил, просил копеечку, просил хлеба. Как сейчас помню, набрел на военную пекарню. Бойцы приезжали утром за хлебом, я приходил, и они мне давали булку хлеба. Это было день или два, а потом мы пришли с отцом, они мне дали половину булки хлеба, я пошел и отдал отцу, они увидели, погрозили мне пальцем и больше хлеба не давали. Набрал кое-как денег на телеграмму. Отец дал телеграмму, что мы находимся вот там-то, выручайте. Потом я заболел. Лежал неделю на вокзале. Просыпаюсь, отца нет, плачу — бросил, наверное, а мне говорят: «Да он был, он приходит». Когда мне стало получше, нас из вокзала выселили, и мы поселились на берегу под лодкой. Отец наносил соломы. И вот мы под этой лодкой жили. Отец ходил на почту, ждал телеграмму. Пришла телеграмма, купили билет и хлеба, и поехали мы в Сороку под Мурманск. Проехали Москву, отец заболел тифом. Говорит: «Колька, поди, принеси чайник кипятку». Тогда горячая вода была на вокзалах. Пока ходил, рот разинул, а поезд ушел. Я прибежал — поезда нет, слезы. Я пришел в медицинскую бригаду. Объяснил, что мой папа уехал. Женщина и мужчина сели со мной на следующий скорый поезд, и мы догнали поезд, в котором я ехал. Говорят: «Ну, пойдем. В каком вагоне?» А я не знаю. Прошли с заднего до переднего вагона и не нашли. Пошли обратно. Где-то в середине я его увидел, а он меня.