Виктор Конецкий - Затрашние заботы
Солнце опускается за горы, и листва деревьев становится холодной сразу. Роса выступает на глянцевитой коре.
Холодные, потвердевшие листья прокалывают майку, лезут в глаза, закрывают обзор и трепещут. Все выше, метр за метром, ветка за веткой, сук за суком.
От прогретой земли поднимаются теплые и сильные потоки воздуха. Это как планер, как сказка, как сон.
Босая ступня по-обезьяньи притирается к неровностям ствола, гулко работает сердце, пот мокрит ладони, судорога сводит ступню, от неожиданной боли сжимаются зубы. Надо распрямить сведенную ступню, упереться ею в плоское, но нет плоского. Надо переждать – судорога через минуту отпустит.
Ветки тополя тоньше и тоньше. Провода остались далеко внизу и поют там свои песни. Пора передохнуть, услышать тихие звуки, рожденные в глубине древесного ствола, качаться с ним вместе под ветром, среди наступающего вечера, сложных потоков восходящего в небо воздуха, ощущать тяжесть пилы-ножовки, висящей на боку; знать, что внизу настороженно ждут другие пацаны и волнуются.
Иногда короткий свист стрелой летит с земли – это пацаны подбадривают…
Неожиданные звуки слышит человек, если он поднялся над землей на тридцать – сорок метров. Он слышит даже шевеление курицы на насесте в далеком сарае. И в этом шевелении курицы – отдаленность. А кусочки коры, и сухие листья, и всякая другая древесная перхоть набиваются за шиворот, в волосы и щекочут. Но это мелочи. Главное – выдавить из себя страх высоты.
Редеют листья – видна умершая верхушка. Костяно перестукивают голые сучья. Веет пустынностью и жутью – как в сгоревшем лесу.
– 2 -
Весной сорок второго года капитан Басаргин был тяжело ранен в бою под городом Сурож. Два с половиной месяца он провел в госпиталях. И еще один месяц, уже на положении выздоравливающего, прожил в маленьком среднеазиатском городке при пехотном училище, каждый день ожидая приказа отправиться опять на фронт. Из-за постоянного ожидания все казалось ему пролетающим мимо, бесплотным, ненастоящим – и жаркое осеннее солнце, и фиолетовые ишаки, и афиши Киевской оперетты, и буйная базарная толкучка эвакуированного люда: русских, украинцев, евреев – перед повозками местных спокойных людей, киргизов. Все это не могло быть для Басаргина реальной жизнью потому, что вот-вот должно было кончиться, как каникулы ученика, которому предстоит переэкзаменовка. Угрюмо-тревожное ожидание возвращения на фронт не покидало его и во сне.
Басаргин много читал, подбирая книги – биографии великих русских людей. Когда дело доходило до их смерти, до последних слов и поступков, у Басаргина щипало глаза. И хотя он стыдился чувствительности, но еще больше боялся вдруг перестать когда-нибудь плакать при чтении о дуэли Лермонтова, например. О том, как все бросили поэта под дождем, грозой и ускакали. Басаргин был уверен, что Лермонтов не был убит наповал, что он еще пришел в сознание. И вина поручика Глебова – секунданта – казалась Басаргину чрезвычайно большой, потому что никто теперь никогда не узнает последних слов поэта.
Назначения на фронт он не получил. Приказано было принять роту в местном пехотном училище.
У военного коменданта, оформляя предписание, Басаргин познакомился с майором – морским летчиком, и тот принял в его судьбе деятельное и шумное участие. Майор через два часа уезжал, у него осталась пустовать комната, и эту комнату он стремительно переустроил Басаргину.
– Брось, – говорил летчик, пыхтя и вытирая пот с шеи. – Быть не может, чтобы ты себе не выхлопотал права на частной хавире стоять. Месячишку-то еще прокантуешься на правах выздоравливающего. Брось, лови момент. А комнатка – пальчики оближешь!
Майор действовал так стремительно, так плотно прихватывал Басаргина за локоть, так точно знал, что теперь, на тыловом положении, будет Басаргину хорошо и нужно, что скоро они уже поднимались по лестнице трехэтажного дома, настоящего, каменного, городского дома, возвышавшегося среди глинобитных домиков, как ледокол среди рыбачьих лодок.
Комнатка майора оказалась действительно чудесной – с окном на горы, с близкими ветвями старого карагача, с белыми стенами и ослепительным потолком. Переступив порог комнаты, Басаргин невольно вздохнул в полную грудь.
– Удивительно славно, – сказал он. – А прохлада!
Майор просиял.
– То-то! – сказал он, хвастаясь комнатой, как собственным своим произведением. – Отдай документы квартальному, в удостоверение – две сотенные, через две недели – еще две сотенные.
– Черт, я это не очень умею, – сказал Басаргин. – Старый русский интеллигентский осел.
– Солдату – бодрость, офицеру – храбрость, генералу – мужество, – пропыхтел летчик. Он был очень толстый – совершенный повар, а не летчик минно-торпедной авиации с двумя орденами Красного Знамени. Он стащил сапоги, плюхнулся на железную кровать и застонал от наслаждения. – Читал Суворова?
Кроме койки, в комнате не было ничего, и Басаргин сел на подоконник. Совсем близко шевелились ветки карагача. За карагачем росли пирамидальные тополя – целая аллея. В конце ее бесшумно дрожали в жарком воздухе горы. На ближний тополь лез мальчишка. Пилка-ножовка взблескивала на его спине. А внизу, на земле, опустив ноги в арык, сидели еще трое мальчишек.
– Вы часто думаете о смерти, майор? – спросил Басаргин.
– Меня не убьют, – сказал летчик и дрыгнул ногами в воздухе. – Я знаю это точно. Недельки через две я буду в самом пекле, над Балтикой, но меня не убьют.
– Куда лезет мальчишка? – спросил Басаргин. Мальчишка забрался на тополь уже выше окна, выше третьего этажа.
– Здесь нет дров. Только саксаул в горах. Пацаны пилят сухие верхушки и продают ветки на базаре, не видел?
– Он может сорваться.
– Они часто срываются. Тополь – слабое дерево, хрупкое.
– Мне хотелось бы перед смертью повидать брата, – сказал Басаргин. – Вы, майор, даже не представляете, как мне он будет необходим, если придется умирать. Пашка, сказал бы я, мы с тобой, старина, прожили порядочными людьми.
– И это все?
– Да. Это не так просто – долго быть порядочным человеком.
– Конечно, но тебе необходимо почитать Суворова. Знаешь его: «Добродетель, замыкающаяся в честности, которая одна тверда»?
– Нет, не знаю, – сказал Басаргин, продолжая наблюдать за мальчишкой, который теперь качался на самой верхушке дерева, обламывая вокруг себя мелкие ветки. Ветки планировали и падали до земли очень долго.
– «Получил, быть может, что обретется в тягость, – внушал старикашка. – И тогда приобретать следует достоинства генеральские». И такое не слыхал? – спросил майор.
– Каюсь, – сказал Басаргин.
– Жаль, жаль, что уезжаю, а то за недельку сделал бы из тебя, капитан, суворовца.
– Когда человеку тянет пятый десяток, его уже не переделаешь.
– Сколько, ты думаешь, Маннергейму?
– Черт его знает… уже стар.
– Так вот, я даже его маленько перевоспитал. Я, капитан, спец по Маннергейму. Мы с ним друзья с тридцать девятого.
Летчику, очевидно, хотелось похвастаться. Ему оставалось до поезда час двадцать. И Басаргин спросил:
– Каким образом?
– В финскую я летал его бомбить на день рождения. Теперь – та же история. Бал в президентском дворце в Хельсинки. Пышность он любит. Офицерье специальный отпуск с фронта получает. Да. И сам товарищ маршал приказал
кинуть генералу от нас подарок. Полетели… Чего он там?
Мальчишка на верхушке тополя все не мог приспособиться. Его товарищи внизу вытащили ноги из арыка и кричали ему что-то тревожное. Тополь шелестел листьями и глубоко клонился под ветром. Подкладка листьев была светлая, и по дереву, казалось, пробегали солнечные волны. Среди зеленого блеска судорожно копошилась маленькая фигурка. Глядя на мальчишку, раскачивающегося на тридцатиметровой высоте, глядя на вершины тополей, на горы, капитан Басаргин вдруг почувствовал огромный простор страны, в которую его занесло военной судьбой: простор и жаркую красоту земли и неба, и сочность цветов в палисаднике, и крепкую, корявую старость карагача, ветви которого растопырились возле окна.
– Чего пацаны галдят? – спросил майор, запыхтел, слез с кровати, подошел к окну. – А, – сказал он, всматриваясь. – На тополе Петька, по прозвищу Ниточка. Внизу Атос, Глист и Цыган. Цыган – из Полтавы, Глист – вон этот, самый длинный и тощий, – из Севастополя, а который ногой из арыка камень вытаскивает, Атос, – из Смоленска. Их всех давно в тюрьму посадить надо, бандитов, – с нежностью сказал майор.
– За что?
– Голодуха, сам знаешь. А они не только ветки пилят, а и еще кое-чем занимаются… Два мостика через главный городской арык сперли, четыре телеграфных столба спилили и минимум по тонне каменного угля на брата. Это только то, что я знаю. Специальное постановление горсовета о тюремном заключении за расхищение мостов; на сутки прерванная связь этого паршивого городка со всей сражающейся страной и специальный пост железнодорожной милиции возле места, где паровозы бункеруются, – вот тебе результаты их безнравственной деятельности. Теперь-то они мне слово дали, что столбы и мосты трогать не будут. И до чего ловки, шельмы, всего раз попались… Но их не расколешь, у них, капитан, боевая дружба. Двое суток сидели не жравши и молчали – голодовку объявили. Ну, дали им по шеям и выпустили…