Рихард Зонненфельдт - Очевидец Нюрнберга
В Берлине, хотя мне было всего три, по пятничным вечерам мне разрешали ужинать в большой столовой вместе со всей семьей. Зонненфельдты не соблюдали еврейских обычаев, но все-таки собирались по пятницам. Над столом висела большая люстра с прозрачными лампочками, внутри которых дрожали яркие желтые нити. Мы размешивали кубики сахара в высоких чайных стаканах с серебряными подстаканниками, которые не давали ему остыть. Когда никто не смотрел, я тайком брал лишний кусочек сахара, сосал его и бросал в чай. Пышногрудые, длинношеие, бледные дамы в нарядах с глубокими декольте строили мне глазки из позолоченных рам на стенах. У некоторых дам были элегантно одетые спутники мужского пола, которые пожирали их взглядом. Берлин очень отличался от Гарделегена.
Кроме тети Кэт, у отца была еще одна сестра и брат, которые обычно присоединялись к нам по пятничным вечерам. У тети Эрны, самой старшей, было золотое сердце и солнечный нрав, но мама так сильно и несправедливо смеялась над ней за глупость, что мне часто хотелось ее защитить. Дядя Ганс был младшим из четырех детей Зонненфельдтов, семейным анфан террибль. У него на лице, на правой щеке, был огромный шрам от сабли. Глава так называемого германского (иначе говоря, антисемитского) братства оскорбил евреев и вызвал дядю Ганса на дуэль и порезал ему, как он выразился, «брехало».
Дядя Ганс изучал химию и открыл мыловаренный заводик, который прогорел. Следующая попытка — производство шоколада — не имела успеха. После этого он изучал Volksökonomie — смесь экономики, налогового законодательства и конституционного права, по которой он получил докторскую степень. Моя мать клялась, что получение степени не обошлось без каких-то фокусов с его диссертацией.
Оставшись без работы в 1920-х годах, Ганс прочитал о банкротстве гигантского концерна Штиннеса, когда сгорели миллиарды немецких марок. Вооруженный только недавно приобретенными знаниями налогового законодательства, дядя Ганс убедил кредиторов Штиннеса пригласить его в качестве юриста. Он представлял их перед Верховным судом Германии и выиграл для них возврат уплаченного налога размером более восьмисот миллионов марок. Его комиссия составила восемь миллионов марок — более двух миллионов долларов, огромная сумма в нищей Германии.
Ганс сложил восемьдесят пачек совершенно новых тысячных купюр в чемодан. Собрав родителей, братьев и сестер, свойственников, горничных и лифтера, он открыл чемодан и сказал отцу: «Пересчитай». Ганс позаботился о самых неимущих, которые пришли по его приглашению. С того времени и до тех пор, пока он одиннадцать лет спустя не уехал из Германии, спасаясь от нацистов, все, к чему он прикасался, превращалось в золото. Впрочем, может быть, и не всегда в золото, но во всяком случае, во что-то блестящее.
Мой отец, Вальтер Герберт Зонненфельдт, вырос в Берлине в еврейской семье среднего класса. Он был первым в семье его отца, кто поступил в университет. В его братстве от каждого члена требовалось драться на дуэли; отец вполне заслужил свой шрам.
Он учился на третьем курсе медицинского факультета, когда в 1914 году началась Первая мировая война. Как и большинство немцев, он добровольцем пошел служить в кайзеровской армии. Поскольку он еще не был дипломированным врачом, он четыре года прослужил «военврачом под наблюдением» на Западном и Восточном фронтах и получил вожделенный Железный крест за доблесть, проявленную под неприятельским огнем. После войны, когда стали ходить порочащие слухи, будто бы немецкие евреи уклонялись от военной службы во время Первой мировой, отец всегда с гордостью приводил статистику, которая доказывала, что пропорционально доля евреев среди погибших больше, чем среди населения вообще.
В Первую мировую, ухаживая за десятками тысяч раненых и больных солдат, отец накопил и отточил бесценный врачебный опыт, который сделал из него выдающегося семейного доктора. Там же сложилась его медицинская философия: «Есть те, кто поправится, и те, кто не поправится, что бы я ни делал. Некоторым из них я могу помочь лекарствами и постельным режимом. Моя задача дать людям утешение и надежду и помочь им выздороветь». О моем отце говорили, что он умеет помогать больным простым возложением рук. Тогда искусство врача заключалось в том, чтобы внушить пациенту уверенность в его выздоровлении, не давая при этом никаких обещаний, которые нельзя было бы выполнить, и мой отец этим искусством овладел в совершенстве.
Во время отпуска из кайзеровской армии отец навещал своих преподавателей в берлинском медицинском институте и там познакомился с моей матерью, которая тоже изучала медицину. В лучших традициях немецких военных, он поцеловал ее под фонарем. Их помолвка была короткой. В институте отцу зачли его военную службу и освободили от формальной стажировки, и он закончил учебу на два года раньше матери.
Отец стал врачом, потому что верил в служение человечеству, и поселился в Гарделегене, потому что там был нужен врач. Они с его матерью Мартой считали, что человек никогда не должен поступаться своими принципами, что он должен выносить несчастье и несправедливость молча и с достоинством, а удачей нужно пользоваться без гордости. Человек никогда не должен хвастаться, это дело остальных — найти и похвалить его хорошие качества. Отец учил меня на собственном примере нести ответственность за свои поступки и никогда не обвинять кого-то другого в своих недостатках. Он принимал прусские моральные нормы, но применял их скромно и ненавязчиво, а не высокомерно и напоказ. Было легко проглядеть, какой он имел сильный характер. Хотя обычно был сдержан в выражениях, он мог совершенно выйти из себя, если его как следует спровоцировать.
Одним из самых волшебных приключений моего детства было сопровождать отца, когда он посещал больных. Со своим докторским саквояжем обходил пешком многих пациентов. По дороге он задавал мне математические задачки или рассказывал об истории и своем детстве. На этих прогулках между нами установилась связь, которая не прервалась и по сей день. Хотя, когда я был маленький, отец наказывал меня за проступки, когда я вырос, у нас с ним никогда не было серьезных разногласий или споров.
Мои отношения с матерью были гораздо сложнее. Маму звали Гертруда, урожденная Либенталь. Ее родители жили в Брунсбюттелькоге. Она была единственным ребенком и всегда думала, что ее отец хотел мальчика. Она выросла и превратилась в рыжую девушку с фигурой статуэтки. Подростком она тайком училась пению как драматическое сопрано, но отец не разрешил ей стать оперной певицей. «Моя дочь никогда не выйдет на публичную сцену!» — сказал он. Хотя мама так и не стала профессиональной певицей, она никогда не фальшивила, и ее голос разбивал стекло. Я до сих пор помню, как она пела, аккомпанируя себе на пианино, или в хоре, где ее голос всегда выделялся среди других.
Мама не признавала для себя судьбу домохозяйки, как ее мать, и решила стать врачом, чтобы «показать ему», как она сказала нам. Такое стремление было совершенно нехарактерно для женщины времен Первой мировой войны, но после успешной учебы в Ростокском университете отец позволил маме поступить на медицинский факультет Берлинского университета, который, пожалуй, считался самым знаменитым в мире. Она довольно свободно рассказывала о студенческих днях, часто говоря о сильном желании быть замеченной или важной, которое для нее было непререкаемым условием, обязательным для исполнения. В университете мама вызывала неприязнь и восхищение одновременно, как и всю свою жизнь. Хотя она благоговела перед некоторыми людьми, мало кого считала своей ровней. Ее принципы и мотивы были достойны восхищения, но она также была причиной многих разногласий и ссор. Судя по ее рассказам об университете и по тому, что я видел сам, будучи ее сыном, она всегда принимала участие в добрых делах, оживленных спорах и иногда в размолвках, и все одновременно.
Мама любила рассказывать о своей семье. Она превозносила дедушку Германа, ее отца, самого умного из четверых братьев, пусть даже он и не стал «господином доктором», как двое остальных. Дедушка Герман был главой городского совета в Брунсбюттелькоге, городе на побережье Северного моря у Кильского канала, некогда такого же жизненно важного для немецкого флота, как Панамский канал для американского.
Дедушка Герман приобрел неизлечимую астму в приступе подросткового упрямства, когда пробежал девятнадцать километров, чтобы обогнать запряженную лошадьми почтовую карету, из которой его несправедливо высадили. Когда в более поздние годы ему пришлось удалять желчный пузырь, из-за его астмы ему нельзя было давать общего наркоза. Вместо этого хирург несколько раз применял местную анестезию, по мере того как разрезал все глубже. Герман попросил установить у него над головой зеркало, так чтобы он мог наблюдать за собственной операцией, как она идет разрез за разрезом.