Курцио Малапарте - Капут
— Блондина? Но разве существуют блондины, делающие карьеру? — засомневался Галеаццо и начал считать на пальцах блондинов, делающих карьеру. «Ренато Прунас», — подсказала одна из молодых женщин. — «Гуглиельмо Рулли», — шепнула другая. Но Галеаццо не выносил Рулли и не упускал случая с ним расправиться: — Нет, только не Рулли, нет, — сказал он, наморщив лоб. — Я — блондин, — сказал Бласко д’Айет. — Да, Бласко, Бласко!
— Назначить нам Бласко в Будапешт, — закричали все женщины.
— Почему бы нет? — ответил Галеаццо. Но Анфузо, который не разделял шутливого тона, потому что был осведомлен о том, каким образом совершались назначения и выбор посланников во дворце Чиги, повернулся к Бланко д’Айету, улыбаясь, и сказал ему агрессивным тоном: «Ты-то всегда готов отнять у меня мой пост!» — напоминая о случае, когда Бласко заменил его в качестве главы кабинета графа Чиано. Тем временем все молодые женщины стали протестовать, почему Альберто еще не утвержден советником, почему Буби не удалось вступить в число членов кабинета, почему Чиги был переведен в Афины, тогда как у него так успешно шли дела в Бухаресте, из-за того, что Галеаццо не решался назначить Цезарино послом в Копенгаген на место Запуппо, который сидел там так долго. «И все задавали себе вопрос, что он может там делать!» — заявила Патриция.
— Я хочу вам рассказать, — заговорил Галеаццо, — каким образом посол Запуппо получил известие о вторжении немецких войск в Данию. Запуппо клялся всеми богами, что немцы никогда не окажутся такими идиотами, чтобы захватить Данию. Вергилио Лилли клялся в противном. «Но нет, мой дорогой Лилли, — говорил посол Запуппо, — что Вы хотите, чтобы они делали в Дании, немцы?» И Лилли отвечал ему: «На что вам, черт возьми, знать, что немцы будут делать в Дании?! Для вас имеет значение знать, придут они или не придут». — «Они не придут», — говорил Запуппо. — «Они придут», — отвечал Лилли. — «Значит, мой дорогой Лилли, вы хотите сказать, что знаете больше, чем я?» Виргилио Лилли жил в гостинице «Британия». Каждое утро, пунктуально, в восемь часов точно, старый лакей, с белыми волосами и розовым лицом, окаймленным бакенбардами в старинном стиле, в синей ливрее с золотыми пуговицами, входил в его комнату и приносил поднос с чаем. Он ставил поднос на маленький столик возле постели и, склоняясь, говорил: — «Вот вам чай, как обычно». Прошло двадцать дней, и эта сцена повторялась каждое утро точно в восемь часов и заканчивалась одной и той же фразой: «Вот ваш чай, как обычно». Но настало утро, когда старый лакей вошел, как всегда пунктуально, в восемь часов. Он сказал, склоняясь, с той же самой интонацией: «Вот ваш чай, как обычно. Немцы пришли». Виргилио Лилли подскочил на своем ложе и телефонировал послу Запуппо, чтобы сообщить ему, что в течение ночи немцы вступили в Копенгаген.
История о Запуппо и Лилли очень позабавила всё общество, и Галеаццо, смеявшийся вместе с остальными, казалось, оправился от своего смятения и беспокойства. От Запуппо беседа перешла к войне, и Марита заявила: «Довольно, надоело!» Ее подруги возмущались, что в Кьюиринетте больше не показывали американских фильмов и что во всем Риме нельзя было больше найти ни капли виски и ни пачки американских или английских сигарет. Патриция заявила, что в этой войне единственное, что осталось делать мужчинам, это сражаться, если у них есть к тому охота и свободное время, которого не жаль терять («Нам недостает не охоты, — ответил Марчелло дель Драго, — но именно времени!»). А женщинам остается ожидать только прибытия англичан и американцев с их победоносными легионами «Кэмела», «Лакки Страйк»[750] и «Голд Флэйк»[751]. «А whole of a lot of „Camel“»[752], — сказала Марита на нью-йоркском сленге. И все заговорили по-английски со своим неопределенным акцентом, который равно далек и от оксфордского, и от акцента Харпер-базара[753].
Вдруг через открытое окно влетела муха, потом другая, затем еще десяток, еще два десятка, сотня, тысяча. В несколько мгновений целое облако мух заполнило бар. Это был час мух: каждый день, в известный час, который меняется в зависимости от сезона, рой жужжащих мух атакует гольфы Аквацанты. Игроки вращали клюшками вокруг своих голов, чтобы избавиться от этого круговорота черных блестящих крыльев; мальчики — кадди, бросив на траву свои мешки, махали руками перед своими лицами; старые римские принцессы «урожденные Смит, Браун, Самуэль», торжественные вдовицы, престарелые красавицы д’аннунциенского поколения, прогуливавшиеся на fairway, удирали, махая руками и тростями с серебряными яблоками.
— Мухи! — воскликнула Марита, подпрыгнув. Все засмеялись, и она сказала: — Может быть это смешно, но я боюсь мух.
— Марита права, — заметил Филиппо Анфузо[754], — мухи приносят несчастье.
Раскат смеха встретил слова Филиппо, а Джоржетта заметила, что ежегодно новый бич обрушивается на Рим: в один год — это нашествие крыс, в другой — набег пауков, в третий — тараканы. «А с начала войны — это мухи», — сказала она.
— Гольфы Аквацанты знамениты своими мухами, — подтвердил Бласко д’Айет. — В Монторфано и в Уголино все над нами смеются.
— Здесь не над чем смеяться, — произнесла Марита. — Если война продлится еще немного, мы все будем съедены мухами.
— Это именно тот конец, которого мы заслуживаем, — заключил Галеаццо, поднимаясь. Он взял Киприенну под руку и направился к двери. Все остальные двинулись за ними.
Проходя мимо, он взглянул на меня, казалось о чем-то вспомнил и, отпустив руку Киприенны, положил свою руку мне на плечо и продолжал идти рядом со мной, как будто подталкивая меня. Мы вышли в сад и молча стали прогуливаться вдоль и поперек. Внезапно Галеаццо обратился ко мне, как будто громко продолжал излагать неприятную мысль:
— Ты помнишь, что ты говорил мне когда-то по поводу Эдды? Я рассердился на тебя и не позволил тебе продолжать. Но ты был прав. Мой настоящий враг — это Эдда. Она не отдает себе в этом отчета. Это не ее вина; я не думаю, что это ее вина, я даже не задаю себе этого вопроса, но я чувствую, что для меня Эдда представляет опасность, что я должен постоянно бояться ее как врага. Если придет день, когда Эдда оставит меня, если в ее жизни произойдет что-нибудь, что-нибудь серьезное, — я пропал. Ты знаешь, что ее отец обожает ее, что он никогда ничего не предпримет против меня, пока он думает, что доставит ей этим неприятность, но он только ждет подходящей минуты. Все зависит от Эдды. Я много раз пытался объяснить ей, до какой степени некоторые ее поступки для меня опасны. Может быть и нет ничего плохого в том, что она делает, я не знаю, я даже и не хочу знать. Но с Эддой невозможно разговаривать. Это твердая женщина и странная. С ней никогда не знаешь, чего следует ожидать. Она меня часто пугает. — Он говорил короткими фразами, своим хриплым, немного фальшивым голосом, отгоняя в то же время мух от своего лица белой и полной рукой, монотонным жестом…
Мухи жужжали вокруг нас с яростной настойчивостью. Время от времени слабый и мягкий удар от пасовки по мячу доносился до нас с далекой площадки. — Я не знаю, кто распускает эти глупые слухи про Эдду, о ее намерении развестись со мной, чтобы выйти замуж — не знаю за кого… Ах! Эти мухи, — прервал он сам себя с нетерпеливым жестом. Потом, через мгновение, добавил: — Все это только сплетни. Эдда никогда не сделает ничего подобного. Но пока что ее отец насторожил уши. Ты увидишь — я не останусь надолго в Министерстве. Знаешь, что я думаю? Что я всегда останусь Галеаццо Чиано[755], даже если перестану быть министром. Мое положение, моральное и политическое, останется для меня выигрышным, если Муссолини и даст мне отставку. Ты ведь знаешь, каковы итальянцы: они забудут мои ошибки и мои вины и будут видеть во мне только жертву.
— Жертву? — спросил я.
— Ты думаешь, итальянский народ не знает, кто должен отвечать за все, кто единственный отвечает? Что он не сумеет различить Муссолини и меня? Что он не знает, что я возражал против войны, что я всё сделал…
— Итальянский народ, — ответил я, — ничего не знает, ничего не хочет знать и не верит больше ничему. Вы должны были, — ты и остальные, — сделать что-нибудь в 1940 году, чтобы помешать этой войне. Сделать что-нибудь, чем-нибудь рискнуть. Это был момент, чтобы дорого продать свою шкуру. Теперь ваша шкура ничего не стоит. Но вы слишком любите власть — вот в чем правда. И итальянцы это знают.
— Ты думаешь, что если я сейчас ушел бы…
— Сейчас слишком поздно. Вы пойдете все ко дну с ним вместе.
— Что же я тогда должен делать? — спросил Галеаццо кислым и нетерпеливым голосом. — Чего от меня хотят? Чтобы я позволил выкинуть себя на свалку, как грязное белье, когда это произойдет?! Чтобы я согласился идти ко дну вместе с ним?! Я не хочу умирать, я!
— Умирать? Дело того не стоит, — ответил я, повторяя слова французского посла Франсуа Понсе.