Вадим Гольцев - Сибирская Вандея. Судьба атамана Анненкова
Казалось бы, — продолжал свою исповедь атаман, — что я так должен был сказать. Но я повторяю: в том положении, в котором находится эмиграция, это было бы во вред эмиграции. Не только невозможно идти против эмигрантской верхушки, но невозможно быть нелояльным. Достаточно отойти от эмиграции, чтобы тебя начали всячески травить, подозревать в чем-то. Это и было причиной того, что по моему адресу появились в прессе всевозможные заметки.
Но это не было для меня странным. Для меня было другое странным. Если бы я сказал своим бывшим сослуживцам, своим бывшим партизанам: прекращайте борьбу против Советского Союза, не для чего бороться, выходите из этих организаций, чем это могло закончиться для них? Это кончилось бы тем, что они все очутились бы на улице. И я в том положении, в котором находился, ничем не мог бы помочь партизанам, ничем не мог бы помочь эмиграции.
Сказать, что переходите на сторону советской власти? Я пробовал говорить некоторым, что вы можете переходить, вы мало скомпрометировали себя, мне нельзя уйти: я слишком скомпрометировал себя, мне нет возврата на Родину. Но я получил ответ: «Мы за тобой шли в борьбе против большевиков, покажи нам пример, и мы за тобой пойдем! А так, что же ты судишь по газетам, по прессе, по разговорам? Почему, если ты веришь твердо? Иди и другим покажи!»
Если бы я стал открыто говорить, я превратился бы в тот же час в платного агента большевиков, тот же час сказали бы: Анненков продался большевикам! Не только продался, но за сколько и какие деньги получил? Там же и заметки появились по моему адресу, когда я перешел на сторону советской власти. Если бы я остался там, их бы в несколько раз было больше, чем сейчас в деле у суда, — таким образом, я бы не достиг цели, все равно!
Далее Анненков говорит, что большую роль в изменении его отношения к революции в России сыграла китайская революция.
— Русскую революцию я не понял, — говорит он. — Я стоял от нее в стороне. Китайскую революцию я понял, я находился сам в то время, когда эта революция разгорелась, не среди того клана, среди которого находился во время русской революции, а среди населения общего ланьчжоусского[114], и я видел, как эта революция начинается, как она разрастается и что она из себя представляет. <…>
На опыте китайской революции я убедился в правде, которая пишется в советских газетах Я сделал отсюда вывод, что, если в начале этой борьбы все-таки и революционная армия и революционное правительство стараются сделать все, что можно, для населения — облегчить его участь, то, вероятно, и в Советском Союзе, после того как прошло шесть лет, наверняка все то, что пишется в советских газетах, — это правда и этому нужно верить. <…>
Далее Анненков переходит к заключительной части своего последнего слова.
— Я решил предстать перед советским судом и дать ответ за свои преступления и снять проклятие со своей фамилии, — говорит он. — Я не думал о себе, я думал о тех, кто шел за мной во время борьбы против большевиков и кого я завел в то тяжелое, страшное, невыносимое положение в Китае. Я думал о них. Я считал, что я должен их оттуда вывести, раз я завел их туда. Я считал, что я должен указать им ту дорогу, которую я найду нужной и честной.
Когда я в конце концов не только из литературы, но и из разговоров с теми, кто был в Советском Союзе, окончательно убедился в том, что советская власть ведет страну и народ к освобождению, тогда я окончательно убедился, что советская власть является законной властью Советского Союза, тогда я решил, что, хоть и боролся против советской власти, жестоко боролся, хотя и большой я преступник, но я должен вернуться на сторону советской власти.
Были колебания, было трудно решиться вернуться назад, но я решил, что я должен вернуться для того, чтобы сказать:
— Да, я боролся против вас, эта борьба была преступна, я был не прав в этой борьбе, в этой борьбе были правы вы!
Я должен был вернуться для того, чтобы показать эмиграции единственный выход — это следование моему примеру, прекращению борьбы против большевиков и возвращение к советской власти.
И я думал, что когда-нибудь советское правительство даст мне возможность загладить мою глубокую вину перед советским правительством своей верной и преданной службой ему и отдать себя целиком и полностью на служение ему. Так я думал…
Анненков остановился, чтобы справиться с так некстати охватившим его волнением. Затем в напряженной тишине прозвучали его последние в этом зале и последние перед таким скопищем людей горькие слова о том, что он советской властью не понят и что его надежды на снисхождение не оправдались.
— После речей обвинителей я понял, что я не нужен советскому правительству, я понял, что мне не может быть никакой пощады, мне не может быть никакого снисхождения за мою прошлую борьбу! Я отлично сознаю, — мужественно продолжал он, — что я не заслужил этой пощады, но я думаю, что имею право сказать, что я, атаман Анненков, жестоко боровшийся против советской власти, я в конце концов осознал свою вину! Я имел гражданское мужество перейти на сторону советской власти и отдать себя добровольно в руки советского правосудия. Я думаю, что имею право, выходя из этой жизни, из которой я должен выйти, сказать: я ухожу из этой жизни раскаявшимся преступником, и я хочу думать, что я уйду из этой жизни со снятым с меня проклятием, с моего имени и фамилии!
Произнося последнее слово, Анненков волновался: он часто останавливался, чтобы подавить волнение, неправильно строил предложения, недоговаривал их до конца, перескакивая с одной темы на другую. И это по-человечески понятно: за короткое время, которое ему в последний раз предоставила судьба, он хотел исповедоваться, нет, не перед судом, а перед сидевшими в зале людьми, раскрыть душу, покаяться, повиниться перед ними, показать, что он действительно уже не тот, что восемь лет назад, что он многое оценил и переоценил заново, на многое смотрит по-другому, во многом уже давно раскаялся, о многом сожалеет.
Он не унижался до мольбы о пощаде, в его Слове эта нотка не проскользнула ни разу. Он даже не просил суд о снисхождении, потому, что давно, еще уходя из Китая, знал, что идет на смерть. Его слово было искренним, и ни суд, ни присутствовавшие в зале не ожидали от него таких слов и такого мужества. Особенно сильно прозвучали последние слова его последнего Слова. И еще задолго до его окончания многие простили атамана. Многие, но не суд…
Последнее слово Денисова было коротким, вялым и серым. Подчеркнув свою незначительную роль в Белом движении, он сказал:
— В своих преступлениях я раскаиваюсь. Я знаю, что меня ждет суровое наказание. Будучи политически неграмотным, я, естественно, не мог понять великого значения Октября и, очутившись в стане белых, был обманут руководителями Белого движения и их руководителями — интервентами. Если жизнь мне будет дарована, я отдам все свои скромные знания и маленький опыт на то великое дело, которое совершает СССР. Я, быть может, не заслуживаю снисхождения, но я прошу смягчить наказание.
«Лучше бы он ничего не говорил, — писал после суда Анненков. — Вспомнил, что его дед был бондарь. Хотел показать, что он трусоватый парень. Беспрерывно пил воду и цедил свою тягучую речь, справляясь по конспекту, как бы боясь пропустить хоть один штрих, который, по его мнению, мог бы послужить ему в оправдание. Он мог бы меня с таким же успехом произвести в архиереи, как и в генералы, — иронизирует Анненков. — Да, в этом отношении он прав. Лучше бы я его произвел в Гучэне в китайские мандарины, не так было бы стыдно за него!».
Большинство присутствовавших относилось к подсудимым, особенно к Анненкову, с сочувствием. Современник отмечает: «В публике женщины плакали: „Неужели расстреляют? Молодец Анненков!“ — раздавалось кругом, в особенности среди интеллигенции. Слезы были у стенографисток и машинисток (пополам со смехом). Работают, смеются и плачут. Это было во время речей защиты и в особенности Цветкова и при последних словах подсудимых».
11 августа, в половине двенадцатого, суд удалился в совещательную комнату. Совещание длилось десять часов, и решение было принято единогласно.
Утром, 12 августа, председатель выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР Мелнгалв огласил приговор о применении к Анненкову и Денисову высшей меры социальной защиты — расстрела. Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал.
Как и положено, присутствовавшие слушали приговор стоя. В зале висела мертвая, неживая, гнетущая тишина, в которую тяжело, как камни, падали слова председателя. После оглашения приговора осужденным было разъяснено, что в течение 72 часов с момента вынесения приговора они могут возбудить ходатайство перед ЦИК СССР о помиловании. Закончив формальности, председатель поспешно двинулся со сцены, так же поспешно ее покинули и остальные вершители судеб Анненкова и Денисова. Так же поспешно обреченных увел конвой.