Коллектив авторов - Россия в годы Первой мировой войны: экономическое положение, социальные процессы, политический кризис
Хотя кадеты принципиально отвергали завоевательные войны и не видели надобности для России в новых территориальных приобретениях (Польша в этнографических границах и зона черноморских проливов не в счет){133}, имперский посыл их внешнеполитической концепции был с энтузиазмом встречен в русских правительственных, военных и торгово-промышленных кругах. «Агрессивное настроение», охватившее в те годы верхи русского общества, имело, как вспоминал адмирал И. К. Григорович, «своим лозунгом верховенство России на Балканах», достижимое путем расчленения Австро-Венгрии, что «привело бы к значительному расширению территории, а следовательно, и к упрочению могущества и процветания России, что в известной степени затушевало бы тяжкие воспоминания японской войны и укрепило пошатнувшийся трон»{134}. Сам Григорович и некоторые другие члены правящей элиты (бывший министр внутренних дел П. Н. Дурново, министр финансов В. Н. Коковцов, после убийства Столыпина ставший еще и премьером, и др.) принадлежали к влиятельному меньшинству сторонников имперской, но более осторожной
и независимой политики. Курса «равноудаленности» от Берлина и Лондона первоначально старался придерживаться и Извольский.
Великодержавный запрос и «русских элит», и широких общественных кругов выступал неотъемлемой частью политической системы Российской империи, полагают современные западные ученые{135}. Имперские амбиции подкреплялись настроениями покровительства балканским народам, воскресшими в русском обществе в межвоенный период, и панславистскими упованиями на их освобождение от инославного владычества с последующим объединением под эгидой России. Характеризуя общественные настроения конца 1914 г. «вокруг настоящей войны», князь Е. Н. Трубецкой, в недавнем прошлом видный кадет, а затем мирнообновленец, отмечал «слабый интерес к возможным территориальным приобретениям и повышенный интерес к освободительной миссии России — к задаче политического возрождения других народностей»{136}. Не случайно, что мотив «защиты слабых народов», в первую очередь славянских, как важной цели России в войне настойчиво звучал и в либеральной прессе, и в правительственной пропаганде. В пику реакционно-националистическому панславизму сами либералы выступали под флагом неославизма — идеи равноправной культурно-политической консолидации возрожденного славянства как средства самозащиты от поглощения враждебным миром, в первую очередь — «германизмом». «Для России нужна захватывающая идея, такая идея, которая сумела бы объединить массы и вдохновить их к плодотворной работе, — писала близкая прогрессистам газета “Утро России” в 1913 г. — …Такой идеей может быть только великая славянская идея, не в смысле воинственной агрессивности, не в стремлении создать всеславянское государство, а только в понятии идейном»{137}.
Николай II сочувствовал угнетаемым балканским единоплеменникам-единоверцам, но воодушевлялся «мечтательным сентиментализмом» (по выражению барона Р.Р. Розена) панславистских конструкций и неославистских призывов к всеславянскому единению не до такой степени, чтобы переводить их в русло практической политики. Во всяком случае, они получили отражение в поддержанных им проектах послевоенного устройства Европы лишь в отношении поляков. Однако внешнеполитические лозунги либералов перекликались и с представлениями царя об имперским духе политики России на мировой арене, единственно, как он считал, подобающем ей как великой державе, и о ее миссии в международных делах. О намерении овладеть черноморскими проливами Николай II заявил еще в первые годы своего царствования, продолжая рассматривать эту, «завещанную историей», цель в качестве приоритетной и впоследствии[3]. При неблагоприятном стечении обстоятельств, в виде паллиатива, российский истеблишмент с царем во главе был готов согласиться на оставление проливов в руках беспомощной и относительно управляемой Османской империи, пока она не распалась, продолжая, таким образом, прежний курс России на поддержание на Ближнем Востоке статус-кво. Но нейтрализацию или интернационализацию черноморских узкостей, а тем более утверждение в их зоне сильной морской державы (на смену Англии, которую в Петербурге традиционно считали здесь своим главным соперником, в начале XX в. пришла Германия) они рассматривали как прямую угрозу жизненным интересам империи. По данным Министерства торговли и промышленности, в предвоенное десятилетие ежегодно через черноморские проливы в среднем проходило до 17% импорта империи и 37% всего ее экспорта, включая 3/4 шедшего на вывоз зерна. Россия как житница Европы в те годы была одной из основных хлебовывозящих стран мира.
«Ныне турецкие, проливы Босфор и Дарданеллы с неизбежностью станут рано или поздно русским достоянием, — писал в 1913 г. российский морской министр, — ибо здесь проходит главный торговый путь России, нахождение которого в руках иностранной державы может грозить отечеству неисчислимыми бедствиями»{138}. «Свобода морского торгового пути из Черного моря в Средиземное и обратно является, таким образом, необходимым условием правильной экономической жизни России и дальнейшего ее благосостояния, — вторил ему годом позже крупный чиновник МИД. — ...Зависимость этого важнейшего для нас торгового пути как от произвола чужой территориальной власти, так и от состояния международных отношений нельзя не признать не только противоречащей нашим первостепенным государственным интересам, но и унизительной для нашего престижа... Лишь в случае, если охрана этого пути будет в наших руках, мы можем иметь уверенность, что он будет огражден во всякое время от чьих бы то ни было посягательств»{139}.
«Немыслимо обеспечить наши интересы в проливах каким бы то ни было международным договором, — удостоверял авторитет в вопросах международного морского права, генерал флота профессор И.А. Овчинников. — ...Для действительной гарантии безопасности русской торговли в проливах необходимо, чтобы эти проливы находились в нашей власти»{140}. В руководящих русских военно-морских кругах были убеждены, что России, при свободном проходе ее судов в Средиземное море и далее в мировой океан, будет достаточно одной мобильной «эскадры открытого моря» с базой в Севастополе как «выразительницы русской государственной мощи»{141}, а на других морях она сможет ограничиться прибрежными малозатратными оборонительными силами. Из высших армейских сфер исходили предложения превратить Россию в балканское государство, сделать Мраморное море внутренним русским, овладеть Стамбулом и, не обращая его в «русский областной город», сформировать особый «Царьградский округ» русской армии{142}. Внешнеполитические аналитики указывали, что обладание проливами откроет двери русскому влиянию в бассейнах Черного и Средиземного морей и явится «источником преобладания» на Балканах и в Передней Азии, «в судьбе которых Россия исторически наиболее заинтересована». «Великодержавное развитие» России, подводил итог дипломат Н.А. Базили, «не может быть завершено иначе, как установлением русского господства над Босфором и Дарданеллами»{143}. В той или иной мере эти оценки, прогнозы и суждения явились продолжением дискуссий о путях решения проблемы черноморских проливов, которые велись в правящих кругах России двумя-тремя десятилетиями раньше{144}. В годы мировой войны эти планы были поставлены на повестку дня. «Нынешняя война, — говорил Сазонов в одном из своих газетных интервью, — чеканно обозначила, что будущее нашей родины здесь, в Европе. Мы всеми помыслами добиваемся свободного выхода к Средиземному морю — и так или иначе его добьемся, пусть ценою тяжелых жертв. Тут мы будем закладывать фундамент нашего национального развития»{145}.
Точка зрения царя и части правящей элиты на внешнеполитические приоритеты Российской державы плохо увязывалась с упомянутой потребностью страны в мирной передышке для решения внутренних проблем и, в числе прочего, предопределяла пристальное внимание венценосца и ключевых членов его кабинета (Столыпина, Извольского, позже — Сазонова) к проблемам флота и военно-морского строительства в предвоенные годы. Некрупный как личность (осведомленный современник удачно назвал его «человеком среднего масштаба»{146}), скрытный, упрямый, тщеславный, порой не в меру воинственный (историк А. В. Игнатьев отмечает временами свойственный Николаю II «размашистый аннексионизм»{147}), но в то же время вечно колеблющийся, слабовольный и фаталист в душе, последний русский монарх утешался верой, что в решающий момент милосердие Божье не оставит своего помазанника и его подданных: «Я должен с доверием и спокойствием ожидать того, что припасено для России [свыше]», — передавал он жене свои настроения в ноябре 1914 г.{148} Искренний патриот, в сознании которого понятия родины, государства и самодержавия, правда, существовали нераздельно, как государственный деятель и аналитик царь был откровенно слаб. На первое место он ставил интересы своей семьи, государственными заботами скорее тяготился и даже ближайшее окружение удивлял поверхностным к ним подходом, включая военное дело, которому внешне особо благоволил. «Тактика его мало интересовала и, думаю, он очень мало ее понимал, а стратегию — еще и того меньше, — вспоминал давно и близко знавший Николая II генерал от кавалерии фон Раух. — ...Государь вообще военного дела и военной науки не знал и не любил, сути, души военного дела не понимал и лишь до некоторой степени знал внешнюю, показную, парадную сторону»{149}. Цепкий на память, не чуждый труду, но среднего интеллекта и скромных способностей (несмотря на огромную практику, он, например, до конца своих дней так и не выучился председательствовать — формулировать задачи совещания, руководить прениями, подводить итоги, ставить задачи), на протяжении всего своего царствования Николай II представлял собой последнюю и высшую инстанцию в выборе приоритетов, средств, форм и методов деятельности Российской империи на мировой арене.