Юрий Чернов - Судьба высокая «Авроры»
Атака захлебнулась.
Перестроились беляки, с разных сторон двинулись. И опять, попав под огонь, откатились.
У комендора кончились снаряды. Из всей группы прикрытия трое остались: сам Огнев, его ординарец-подросток да казак, примкнувший к отряду в Казачьем Хомутце.
Решили отходить. В балке вскочили на коней и, отстреливаясь, — к Манычу. Возле скифского кургана тот казак, примкнувший перед боем, неожиданно спешился и выстрелами в спину убил и комендора, и его ординарца-подростка…
Петра Киричкова Огнев принял в отряд ездовым. И оружия ездовому не дали — лишнего не было. Поэтому белоказаки, схватив Киричкова, убивать его не стали, кулаками отбутузили, в горницу атамана доставили.
Пока лежал он, связанный, на полу, убийца Огнева перед атаманом бахвалился. От него, от Киричкова, и узнали хуторяне имя убийцы…
Комендора захоронили в безымянном скифском кургане близ Маныча. С годами жители Казачьего Хомутца окрестили курган по-своему: Огнев курган.
Эстафету поиска от пионеров хутора Веселого приняли пионеры Казачьего Хомутца. В одноэтажной восьмилетке лучшую комнату отвели под музей. Стеллажи, полки, стены быстро заполнились ребячьими экспонатами. Среди них — ключ от комбайна.
Ключ этот имеет свою историю. Из металлолома, собранного школьниками, рабочие «Ростсельмаша» построили комбайн. Ребята назвали его «Авроровец». Работает комбайн на полях колхоза «Красный Октябрь».
В школьном музее записаны рассказы старых казаков, служивших в отряде Евдокима Огнева. Один из них — Василий Михайлович Курилов — прирос душой к следопытам-пионерам. Как выдастся досужий часок, затомится в курене, скажет старухе:
— Ты уж поскучай, а я — к Евдокиму Палычу.
И идет в школьный музей.
Лицо, шея и руки Курилова побронзовели от степных ветров и южного солнца. Не берет загар только узловатые сабельные шрамы. Ребята, показывая на шрамы, бередят былое, расспрашивают: «А это когда? А это?»
На подвижном загорелом лице ходят морщины, рассказывает Василий Михайлович и о сабельных атаках, и о своем командире, сохранившем в Сальских степях полосатую тельняшку…
Жители Казачьего Хомутца перезахоронили Евдокима Огнева. Прах его перенесли на хуторскую площадь, на которой он выступал перед последним в своей жизни боем.
Конные и пешие, со знаменами и оркестрами, стеклись люди с берегов Дона и Маныча. Когда разрыли на кургане могилу, всех поразило: ленты на бескозырке комендора не истлели, лишь поблекли буквы. Все прочли: «Аврора».
Набожные старухи даже крестились: не берут годы комендоровы ленты.
У могилы школьники посадили тую и можжевельник, поставили обелиск с барельефом Евдокима Огнева.
У обелиска в почетном карауле — пионеры-авроровцы. На рукаве каждого силуэт крейсера.
Когда солнце клонится к закату, лучи освещают лицо комендора, лазоревые тона отступают перед багряными, и зарево, как полотнище, опоясывает площадь.
Рассказывает руководитель поиска Тамара Шрамко:
«Лиха беда — начало». Хорошо сказано. Лучше не скажешь! И словно о нас — так точно. А «мы» — это человек десять — двенадцать, красные следопыты веселовского Дома пионеров.
Помню, перед вечером, после уроков, собрала я их и прочитала письмо ростовских пионеров про их встречу с комиссаром Белышевым, про Евдокима Огнева, комендора «Авроры», погибшего на берегу Маныча, в Сальских степях.
Долго рассматривали ребята портрет комендора, старались запомнить черты лица, будто Евдокима Павловича можно встретить, узнать среди живых казаков…
Вышли мы из хутора в свой поисковый поход, оглядела я мою ребячью гвардию, и сердце у меня защемило: ох, думала, не справимся, осрамимся, по плечу ли нам такое дело? Ведь ничегошеньки не знаем. Погиб на Маныче… Сколько десятилетий минуло. В гражданскую кони топтали наши степи, в Отечественную танки утюжили, целые поколения сменились…
Да, лиха беда — начало. Вспоминала я моих ребяток, следопытов, мальчиков и девочек, кажется, девять душ в поход отправилось, вспоминала недавно, когда в районной станице Багаевской народу собралось столько, что иголке негде было упасть. Собрались люди проводить участников автопробега. Хорошее задумали дело — автопробег по тем местам, где жил Евдоким Огнев, где предательская пуля его свалила.
Маршрут наметили толковый, три области — Ростовская, Волгоградская, Воронежская. Больше двух тысяч километров получилось. Участники пробега все люди уважаемые: одни в гражданскую и Отечественную отличились, другие на полях, в колхозах и совхозах наших Сальских степей прославились.
Многое мы повидали. И станицу Егорлыкскую с окрестными партизанскими балками, и хутора Маныч-Балабинку, Веселый, и Пролетарск — бывшую Великокняжескую — из нее Огнев на флот ушел.
Встречали нас с музыкой, с хлебом-солью; в Богучаре, Каменске, Шахтах, Новочеркасске все население собиралось. А когда ветеран гражданской войны Григорий Липцов о боевых делах Евдокима Огнева рассказывал, люди замирали, тихо было так — дыхания не слышно.
Больше всего меня растрогало, когда Саша Шевцов, следопыт из веселовского Дома пионеров, передал землякам Огнева — жителям Старой Криуши — горсть земли, взятую на могиле комендора, пучок полыни и ковыля, выросших близ Огнева кургана, там, где упал он, сраженный выстрелом.
Вот и породнились селение, где родился Евдоким Огнев, где первые шаги по земле сделал, и станица, где последнее слово сказал, — земля, на которой последний вздох сделал.
Теперь и спор кончился — чей он, комендор «Авроры», — воронежский, волгоградский или ростовский.
Всей нашей земле принадлежит он…
Наводчик Александр Попов
Если судьба Евдокима Огнева уводит в прошлое, уже неблизкое, оставленное за чертой нескольких поколений, судьба другого авроровского артиллериста — Александра Попова — уводит в «сороковые, роковые». Она тоже драматична. И тоже — по весьма веским причинам — не сразу открылась современникам.
8 июля 1941 года Александр Попов последний раз взглянул на «Аврору» и в машине лейтенанта Антонова выехал в район Вороньей горы. Ему, ленинградцу, хорошо знавшему и Дудергоф, и Воронью гору, казалось, что он не удаляется, а приближается к дому.
«Недальнее плавание», — сказал он товарищам.
11 сентября 1941 года лейтенант Антонов и политрук Скулачев подорвали себя в артиллерийском погребе. Живыми не сдались. Это, видно, ошеломило гитлеровцев. Может быть, поэтому раненых, захваченных в землянке, обескровленных и беспомощных, расстреливать они не стали, побросали на подводы, повезли.
Подводы поскрипывали вдоль глубокого противотанкового рва. На дне рва темнела дождевая вода.
«Живыми зароют, — решили раненые. — Всех свезут и зароют».
Попов так обессилел от потери крови, что вот-вот мог впасть в забытье. Смерть уже не страшила, а забыться не давали толчки. Колеса подводы попадали в рытвины, от толчка боль разливалась по всему телу. Стон сдержать было невозможно, как ни старался.
Сведенные болью лица очень веселили и забавляли гитлеровцев. Они гоготали, скалили зубы, чмокали языками.
В эти минуты Попов проклинал себя за то, что не смог подавить стон, вырвавшийся сам собою, и, проклиная, прислушивался к артиллерийскому гулу. Ему чудилось, что он различает голоса авроровских пушек. Возможно, восьмое и девятое орудия еще вели огонь. Больше всего на свете Попову хотелось, чтобы здесь, рядом, взорвался снаряд и в прах превратил этих гогочущих двуногих с закатанными рукавами и потными лицами.
В одном месте ров был завален изуродованными, искромсанными оконницами. Тела почти доверху заполнили огромные ямы. Поблизости зияли воронки.
Гитлеровцы остановили подводы именно в этом месте, рядом с кровавым месивом, и устроили перекур. Они выкрикивали какие-то фразы, Попов понимал лишь отдельные слова: «russische Mдdchen», «schlaffen» и еще что-то.
После выматывающей езды вдоль рва, казавшейся бесконечной, свернули на проселок. Ров остался в тылу. Раненые догадались, что если и ждет их смерть, то не в этих ямах, а в каких-то других.
Вечером их погрузили в товарный вагон. В вагоне пахло навозом и чем-то застояло прокисшим. Был плотный мрак. Двери сперва закрыли, а потом заколотили, как заколачивают гроб. Эшелон тронулся.
Скрипели и стонали доски старого, расшатанного и разъезженного вагона. Стонали раненые. День от ночи отличался тем, что в узкие щели робко струился скудный свет.
На станциях двери не отворяли. Слышалась лающая речь. Дважды или трижды подходили соотечественники, доносились русские слова, удары молоточка о колеса. Связаться с ними не удалось.
Один из раненых постучал в дверь, попросил:
— Браток, а браток, выручи, воды глоточек! Подыхаем!
В ответ хлестнула по вагону автоматная очередь. В пробоины засочились струйки света.