Коллектив авторов - Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох
Не следует, однако, полагать, что данный культурный контекст имел определяющее значение для распространения негативных слухов об императрице Александре Федоровне. Как уже отмечалось, сестра царя, великая княгиня Ольга Александровна, работала как простая сестра милосердия, в иллюстрированных изданиях печатались фотографии, на которых она перевязывала обнаженных солдат. Судя по некоторым фотографиям, она, в отличие от царицы и царевен, легкомысленно выпускала волосы из-под косынки, носила кожаную куртку. Наконец, она развелась со своим мужем, принцем Петром Александровичем Ольденбургским, а в ноябре 1916 года вышла замуж за своего давнего возлюбленного, ротмистра Николая Александровича Куликовского. Императрица полагала, что эта история может отрицательно сказаться на авторитете царской семьи{323}. Однако, насколько можно судить, и поведение сестры царя, и этот брак не вызвали особого общественного резонанса.
В то же время культурный контекст играл, как представляется, особую роль в восприятии императрицы Александры Федоровны, ибо он сочетался с уже распространенными слухами и неосторожными политическими действиями самой царицы.
Однако политическое использование негативных образов сестры милосердия продолжалось и после падения монархии. В октябре 1917 года, после захвата Зимнего дворца сторонниками большевиков, возник фантастический слух о том, что глава Временного правительства Александр Федорович Керенский бежал из Зимнего дворца, переодевшись в форму сестры милосердия.
Показательно, что распространению этого слуха способствовала даже черносотенная газета «Гроза», которая развивала излюбленную редакцией антисемитскую тему:
Керенский, речистый адвокат, — сын жида и жидовки Куливер. Овдовев, его мать вышла замуж за учителя Керенского, который усыновил, крестив, своего пасынка, получившего фамилию отчима <…> Керенский, в посрамление России объявивший себя верховным главнокомандующим и министром-председателем, ускользнул от расправы солдат из Петрограда, переодевшись сестрой милосердия…{324}
Можно с уверенностью предположить, что слух возник благодаря феминизации образа Керенского в предшествующие месяцы (его сравнивали порой с бывшей императрицей), однако воздействие культурного контекста эпохи Первой мировой войны здесь ощущается весьма сильно. Образ политика, переодевшегося в форму с красным крестом, сигнализирует не только о том, что он не является истинным правителем (распространенная тема карикатур, изображающих государственных деятелей в одежде, предназначенной иному полу). Платье сестры милосердия для современников было также знаком измены и разврата — именно в этом обвиняли и бывшую императрицу Александру Федоровну, и главу Временного правительства Керенского.
Представляется, что реконструкция восприятия пропагандистских образов царицы и царевен важна для изучения особенностей патриотической мобилизации в России. В различных странах мобилизация была использована разными социальными, политическими, культурными или этническими группами для лоббирования своих интересов, реализации всевозможных довоенных проектов. Так, женские организации использовали в своих целях конъюнктуру военной поры. Речь шла о принципиально новом участии женщин в военных усилиях, для чего требовалась корректировка традиционных тендерных ролей. Женщины осваивали мужские профессии, в том числе и те, которые требовали специальной подготовки и обучения. Казалось бы, царица и ее дочери, ставшие квалифицированными и добросовестными медицинскими специалистами, могли олицетворять требования прогрессивных женских организаций, а эти организации могли бы использовать растиражированные пропагандистские образы в своих прагматических целях. Однако этого не произошло: императрица Александра Федоровна не могла стать символом прогрессивных преобразований в силу особенностей своих религиозных и политических взглядов, особенностей, которые молва сильно преувеличивала. В то же время по своим причинам образы «августейшей сестры милосердия» были чужды и людям консервативных взглядов, которые полагали, что царица «роняет достоинство» императорской семьи. Нельзя полагать, что неудача репрезентационной тактики Александры Федоровны была причиной ее политической изоляции. Однако изучение пропагандистских образов и реконструкция их восприятия позволяют лучше понять связь между монархической репрезентацией, патриотической милитаристской мобилизацией и культурной динамикой эпохи войны.
Оксана Сергеевна Нагорная.
Плен Первой мировой войны в советской художественной литературе: конфликт и консенсус индивидуальных переживаний[37]
В многочисленных исследованиях последних лет, посвященных российской культуре памяти о Первой мировой войне, постепенно пересматривается устойчивый историографический стереотип «забытой войны». В работах подчеркивается специфичность мемориальной традиции Великой войны в России в ситуации господства мифов о революции и Гражданской войне{325}. По мнению О. Никоновой, «Первая мировая война так или иначе присутствовала в советской действительности <…> в форме <…> реинтерпретированных в духе марксизма символов <…> “подтекста”, “скрытой информации”…»{326}, кроме того, «инструментализация военного опыта <…> позволила вписать [Первую мировую войну] в объемный метарассказ о конце старого мира <…> превратить в объяснительную модель внешнеполитических событий»{327}. Тем не менее до сих пор слабо разработанными в исследованиях остаются многие вопросы — например, вопрос о том, с какой интенсивностью военные переживания сохранялись в индивидуальных биографических воспоминаниях, в семейной и групповой коммуникации{328}, а также в литературной и визуальной традиции. На примере переработки опыта плена данное исследование обращается к изучению художественной литературы как одного из хранилищ памяти. С одной стороны, художественная литература является неотъемлемой частью господствующего дискурса, с другой — в определенных пределах в ней могут сосуществовать конкурирующие или альтернативные интерпретации. Не претендуя на полноту анализа, в данной статье будут намечены некоторые дискуссионные вопросы, затрагивающие взаимосвязь между отраженными в литературных произведениях сюжетами и позицией автора в «сообществе переживаний».
* * *В Советской России межвоенного периода процессы перехода индивидуальных переживаний Первой мировой войны в конструкции памяти происходили в условиях отсутствия плюралистической циркуляции конкурирующих толкований, поэтому потребовали гармонизации воспоминаний с транслируемыми «сверху» или навязанными средой образцами толкования. В исследованиях уже отмечались такие факторы вытеснения памяти о мировой войне в Советской России, как экстремальный опыт революции и Гражданской войны, жесткая политика новой власти по замене индивидуальных переживаний готовыми образцами толкования, которые выхолащивали реальный опыт Восточного фронта до абстрактных схем{329}. В случае плена здесь следует особо подчеркнуть пространственный фактор, то есть отрезанность пленных от мест памяти как аккумуляторов воспоминаний, а также насильственное уничтожение большей части самого сообщества переживаний в ходе политики массовых репрессий. Маргинализация статуса военнопленного и монополизация властью процесса перехода индивидуальных переживаний в коллективную память определили подстройку лагерных интерпретаций к навязанным сверху шаблонам{330}. В связи с этим переработка неоднозначных переживаний немецкого плена, который неорганично соединил в себе как традиции «прекрасной эпохи», так и дыхание грядущей тотальной войны, происходила во взаимодействии и противостоянии господствующего дискурса и опыта маргинальной группы.
Многочисленные воспоминания о плене, публиковавшиеся в газетах, журналах и отдельных изданиях дореволюционной и Советской России, раскрывают перед нами однозначную тенденцию подстраивания индивидуальной памяти под установки транслируемых сверху образцов толкования. С помощью различных образцов интерпретации политические институты и общественные группы в России формировали господствующий образ плена в зависимости от политической конъюнктуры, групповых и институциональных интересов. Если в дореволюционный период плен представлялся воплощением «немецких зверств» и кузницей патриотической верности, а после Февральской революции публикации о плене использовались как средство борьбы с идеей сепаратного мира, то приход к власти большевиков превратил лагеря военнопленных в школу революции и атеизма. Относительная многочисленность публиковавшихся воспоминаний о пребывании в лагерях объяснялась изначальным взглядом нового правительства на возвращавшихся пленных как на «революционеров за границей» и фактор революционизации провинциальной крестьянской среды. В мемуарах советского периода появляется социальная дифференциация ранее монолитного вражеского общества, больший вес приобретают классовые противоречия внутри лагерного сообщества, воспоминания наполняются антирелигиозной и антибуржуазной риторикой, иную интерпретацию получает еврейский вопрос, выпукло представляется партийная борьба и ведущая роль большевиков в ходе репатриации. Впервые авторы рискуют свидетельствовать о добровольном уходе в плен и положительном характере принудительного труда на немецких предприятиях. Процесс принудительного нивелирования переживаний в условиях господствующего дискурса в Советской России привел к стиранию различий между опытом австрийских и германских лагерей. Сохранив фактологический каркас (географические названия, упоминания пленных союзников), воспоминания бывших в Германии пленных наполнились теми же идеологическими кодами и интерпретациями, что и мемуары заключенных австрийских лагерей{331}. Анализируемые в данной статье художественные тексты были созданы в межвоенный период (в 1920–1930-х годах). Их авторы являлись современниками плена и, соответственно, носителями тогдашних интерпретаций, однако непосредственно пережили опыт лагерей лишь трое: Антон Ульянский, Кирилл Левин и Константин Федин (последний, впрочем, как гражданский пленный). В отличие от мемуаристов авторы художественных произведений о плене не были певцами одной лишь темы. Так, К. Левин опубликовал военные романы «Русские солдаты», «Солдаты вышли из окопов»; Ульянский, помимо тематики войны и рабочего движения, пробовал себя на ниве фантастики («Путь колеса»); К. Федин также известен свой длительной и плодотворной писательской карьерой. Их произведения выходили многотысячными тиражами (от 5 до 10 тысяч экземпляров) и включались в списки рекомендуемой литературы для политагитаторов при подготовке просветительских и юбилейных клубных мероприятий. Книги Левина и Федина выдержали несколько переизданий, что позволяет говорить об их достаточной репрезентативности для анализа. О востребованности литературы как средства коммуникации опыта военного плена свидетельствуют и воспоминания участников Второй мировой войны, в которых художественные произведения о немецких лагерях Первой мировой описываются как своего рода руководство по выживанию. Так, Дмитрий Левинский, попавший в немецкий плен в 1941 году, писал: