Всеволод Рождественский - Максимилиан Волошин - художник
Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили - нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, - богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:
- Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?
На который неизменный ответ:
- Потому что у них есть папа, а у тебя нет.
И вот после одного такого папы, которого нет, - длительная пауза и совершенно отчетливо:
- Женитесь.
Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.
- Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.
- Зачем?
- Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!
Покорная мама орлиным носом в каменную стену. Ждет, ждет:
- Макс, ты скоро? А то мне надоело!
- Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. - Наконец: - Можно!
Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной - трехлетняя упоительная морда.
- А где же сюрприз?
- А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил - до-олго глядел - ничего не увидел.
- Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?
- А что я туда не упал.
Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести. Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: "Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов - каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря", и т. п. и т. д. Наконец конец. И пятилетний, глубоким вздохом:
- Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!
Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.
- Макс, что это значит?
Макс, рыдая и зевая:
- Я, я не спал! Я - ждал! Она не прилетала!
- Кто?
- Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...
- Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь - идем чай пить.
На следующее утро - до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе - лбом в зарю - младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей, у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать - прохожий - но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:
"Si quelqu'un etait venu a passer... Mais il ne passe jamais personne..."
И мог бы услышать прохожий:
- Ма-а-ма! Что это?
- Твоя Жар-птица, Макс, - солнце!
Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино "Вы" матери - перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать, уже при мне, выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней и чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню - венгерский марш, сплошь из согласных.
Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:
Пра - от прабабушки, а прабабушка не от возраста - ей тогда было пятьдесят шесть лет, - а из одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии), - о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу.
Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых, Верховод всей нашей молодости, Прародительница Рода - так и не осуществившегося, Праматерь - Матриарх - Пра.
Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист - подмахнула:
"Неутешная вдова Кириенки-Волошина".
В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall ("в голову пришло"), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:
Von Mutterchen - die Frohnatur
Und Lust zum Fabulieren.
А сколько я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой - была, целым настоящим Bilderbuch'oм для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости - каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной - без всех, стало быть против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха - почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы - мало, даже моей.
На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель - пустыня. На берегу только один дом - волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:
- Поэт, скажите экспромт!
Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца - дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: "Да?" - "Нет!" - после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца. Увез бы в свою страну, была бы кто знает - счастливой... но - Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, - это говорит старожил, от которого все это слышала, - всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.
Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность - на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (примирения), а не в делах войны. Единственное исключение - его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом - Е. О.
- Погляди, Макс, на Сережу, вот - настоящий мужчина! Муж. Война дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
- Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.
- Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая - делать.
- Такие времена, мама, всегда у зверей - это называется животные инстинкты.
Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, "qu'il n'epousait pas les querelles de ses amis".
В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась, - о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки, и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:
- Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав - так же, как ты по-своему.
Вот это "прав по-своему" было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало-, ни равнодушие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много - или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.