Сьюзен Сонтаг - Смотрим на чужие страдания
Что делать с таким знанием, которое несут фотографии далеких страданий? Люди зачастую не могут воспринять страдания тех, кто к ним близок. (Захватывающий документ на эту тему — фильм Фредерика Уайзмена «Больница».) При всей вуайеристской заманчивости и возможном удовлетворении от мысли: «Это происходит не со мной, я не болен, я не умираю, я не угодил на войну», — кажется нормальным, что люди отгоняют от себя мысли о несчастье других, даже если им легко поставить себя на место этих других.
Жительница Сараева, женщина, безоговорочно преданная югославскому идеалу, с которой я познакомилась в первый свой приезд туда в апреле 1993 года, сказала: «В октябре 1991-го, когда сербы вторглись в Хорватию, я жила здесь в моей красивой квартире и помню, увидев в вечерних новостях, как разрушают Вуковар всего в трех сотнях километров отсюда, подумала про себя: „Какой ужас“, — и переключила канал. Как же я могу возмущаться тем, что кто-то во Франции, Италии или Германии, видя в вечерних новостях смертоубийство, которое творится здесь каждый день, говорит: „Какой ужас“, — и переходит на другую программу?» Это нормально. Они такие же люди. Когда люди чувствуют себя в безопасности — в этом была суть ее горького укора себе, — они равнодушны. Но жительницу Сараева заставляло отвернуться от ужасов, происходящих в другой части тогда еще её страны, возможно, другое чувство, нежели иностранцев. Безразличие последних отчасти проистекало из ощущения, что сделать ничего нельзя. Для неё же эти картины близкой войны были предвестием и рождали чувство беспомощности и страха.
Люди могут отворачиваться не только потому, что их ежедневно потчуют картинами насилия, и это делает их равнодушными, но и из страха. Всеми отмечен непрерывно возрастающий уровень допустимого насилия и садизма в массовой культуре: в кино, на телевидении, в комиксах, в компьютерных играх. То, от чего зритель отшатнулся бы с отвращением сорок лет назад, подростки в многозальном кинотеатре смотрят не моргнув глазом. В большинстве современных культур побоище для многих не шок, а развлечение. Но не всякое насилие созерцают с одинаковой отрешенностью. Некоторые катастрофы — более подходящий объект для иронии, чем другие.[17]
Скажем, люди за границей могли отключать телевизоры от страшных картин потому, что война в Боснии не прекращалась, потому что лидеры утверждали: ситуация неразрешима. Реакция на ужасы притуплялась потому, что войну, любую войну, кажется, невозможно остановить. Сострадание — не стойкое чувство. Его надо перевести в действие, иначе оно глохнет. Вопрос в том, как быть с чувствами, которые пробуждены, со знанием, которое донесено. Если человек думает, что «мы» ничего не можем сделать — но кто такие «мы»? — и «они» ничего не могут сделать — и кто эти «они»? — тогда им овладевает скука, он впадает в цинизм, апатию.
Но растроганность — это не обязательно лучше. Сентиментальность, как известно, вполне уживается с жестокостью и даже чем-то худшим. (Вспомним эталонный пример: комендант Освенцима приходит вечером домой, обнимает жену и детей и садится за рояль, поиграть перед ужином Шуберта.) Человек свыкается (если это слово годится для описания происходящего) с тем, что ему показывают, не из-за количества обрушенных на него изображений. Отупляет — пассивность. Состояния, описываемые как апатия, моральная или эмоциональная анестезия, полны чувств: чувства эти — гнев и бессилие. Но если подумать, какие чувства были бы желательны, сочувствие представляется слишком простым ответом. Воображаемая близость к страданиям других, внушаемая изображениями, предполагает связь между далекими страдальцами — показанными вблизи на телеэкране, — и привилегированным зрителем. Но связь эта — мнимая, это просто еще одна аберрация касательно наших истинных отношений с властью. Поскольку мы сочувствуем, мы не считаем себя соучастниками того, что причиняет страдания. Сочувствуя, мы объявляем и о нашей невиновности, и о нашем бессилии. В этом смысле (при всех наших благих намерениях) сочувствие может быть реакцией неуважительной, а то и не уместной. Отставить сочувствие к людям, попавшим в горнило войны, и вместо этого задуматься о том, что наши привилегии и их страдания находятся на одной карте и могут быть взаимосвязаны (как именно, нам, быть может, и вообразить не захочется) так же, как богатство одних может существовать за счет нищеты других, — вот задача, которую еще только приоткрывают перед нами эти мучительные, тревожащие картины.
7
Рассмотрим две распространенные идеи — сейчас они быстро становятся общим местом — касательно воздействия фотографии. Поскольку они сформулированы в моих эссе о фотографии — первое написано тридцать лет назад, — я испытываю непреодолимое искушение оспорить их.
Первая идея — что вниманием публики управляет внимание средств массовой информации, то есть прежде всего — изображения. Когда есть фотографии, война становится «реальностью». Так, протест против войны во Вьетнаме был мобилизован изображениями. Осознание, что надо предпринимать меры в связи с войной в Боснии, пришло благодаря работе журналистов — когда-то это было названо эффектом Си-эн-эн, — их стараниями на протяжении трех с лишним лет картины осажденного Сараева ежевечерне появлялись в миллионах и миллионах комнат. Эти примеры говорят о решающем влиянии фотографии на то, какие кризисы и катастрофы требуют нашего внимания, какими мы должны быть озабочены и, в итоге, как их следует расценивать.
Вторая идея (она может показаться обратной тому, о чем сказано выше): мир насыщен, нет, — перенасыщен изображениями, и те, что должны много значить, действуют все слабее — мы черствеем. В результате такие изображения делают нас менее чувствительными, слабее бередят нашу совесть.
В первом из шести эссе «О фотографии» я утверждала, что, хотя событие, известное по фотографиям, представляется более реальным, чем было бы без них, после многократной их демонстрации оно становится менее реальным. Так же, как фотографии порождают сочувствие, писала я, так они его и ослабляют. Верно ли это? Я думала, что верно, когда писала. Теперь я не уверена. Где свидетельства того, что воздействие фотографий ослабевает, что наша зрительская цивилизация нейтрализует моральную силу фотографий жестоких событий?
Этот вопрос обращает нас к главному средству передачи новостей — к телевидению. Изображение теряет силу из-за того, как его используют, где и как часто мы его видим. Телевизионные картинки — это, по определению, картинки, от которых рано или поздно устаешь. То, что кажется черствостью, объясняется неустойчивостью внимания, которое телевизор привлекает и притупляет благодаря изобилию изображений. Их избыток делает внимание поверхностным, переменчивым, более или менее безразличным к содержанию. Поток изображений исключает наличие какого-то одного привилегированного. В том и особенность телевидения, что можно переключать каналы, что это нормально — переключать каналы, что можно соскучиться, перескакивать с одного на другое. Потребитель никнет. Его надо стимулировать снова и снова. Содержание — всего лишь один из этих стимуляторов. Более вдумчивое отношение к содержанию потребовало бы более интенсивной деятельности сознания — а ее как раз и ослабляют ожидания, связанные с картинками, которые поставляет медиа. Содержание вымывается, и это больше всего притупляет чувства.
* * *Один из основных пунктов в критике современности состоит в том, что современная жизнь беспрерывно кормит нас ужасами, и мы развращены, поскольку привыкаем к ним. Критика эта почти так же стара, как сама современность. В 1800 году Вордсворт в предисловии к «Лирическим балладам» сетовал на развращение чувств, обусловленное тем, что «ежедневно происходят большие национальные события, а люди скапливаются в больших городах и однообразие их занятий рождает жажду чрезвычайного происшествия, ежечасно утоляемую быстрыми сообщениями».
Английский поэт объяснил, что сознание притупляется из-за «ежедневных» событий и «ежечасных» новостей о «чрезвычайном происшествии». (В 1800 году!) Какие именно события и происшествия — об этом он тактично предоставил догадываться читателю. Шестьюдесятью годами позже другой замечательный поэт и диагност культуры — француз и потому так же склонный к гиперболе, как англичанин к сдержанности выражений, — дал более пылкую версию того же обвинения. Вот что пишет Бодлер в своем дневнике в начале 1860-х годов:
«Невозможно, просматривая какую-нибудь газету — все равно, от какого числа, месяца или года, — не обнаружить в каждой строчке признаков самой жуткой человеческой испорченности… Любая газета, с первой до последней строчки, как бы соткана из ужасов. Войны, преступления, кражи, бесстыдства, пытки, преступления государей, преступления наций, преступления частных лиц, какое-то опьянение всеобщей жестокостью. И вот этот-то отвратительный аперитив культурный человек поглощает каждое утро за завтраком».[18]