Сергей Рокотов - Карточный домик
Надо заставить себя забыть. Все забыть. Вспоминать только детство, школу и то, что началось двенадцатого декабря прошлого года, когда я умывался снегом в аэропорту.
В ванной зашумела вода. Прислушиваясь к всплескам, к песенке про собаку и дворника, которую тихонько напевала Оля, я смотрел на площадь. И снова, в который уже раз после возвращения, мне показалось странным, что едут машины, троллейбусы, спешат куда-то мужчины и женщины, модно одетые девушки и парни, вон идет по той стороне в обнимку парочка, она в мини-юбке, в разноцветных сапогах, с всклокоченными фиолетовыми волосами, он — в цепях, в железных собачьих ошейниках, — а там в это время, может быть, в эту самую секунду такие же, как он, ребята…
Но забыть, забыть. О чем-нибудь другом думать. Я никогда не жил в настоящей гостинице. Мы с мамой ездили в другие города, но останавливались у родственников или у знакомых. Однажды в общежитии. И в доме колхозника, где шесть человек в комнате. А здесь и всю жизнь можно было бы прожить. Картина Саврасова "Грачи прилетели". Тумбочки лакированные. Люстра. Графин. Телевизор опять-таки, который надо будет настроить. Хотел сам забронировать номер, позвонил еще в апреле. Но оказалось, что это невозможно. Даже Олиному отцу удалось с большим трудом. Опять Семен Васильевич. "Что бы мы без папы делали?" — сказала Оля, узнав, что и билеты на поезд в свадебное путешествие нам достал ее папа через своего давнишнего знакомого полковника, ведающего воинскими кассами. А Семен Васильевич, похлопав меня по плечу, сказал: "Эх ты, пехота". Я ответил, что служил не в пехоте. Но когда он начинает говорить, то не слышит никого, а потом, смачно зевнув, лязгнув стальными коронками во рту, уходит, ложится спать. И он сказал, приготовившись к зевку: "Все вы — пехота".
За дверью ванной стало тихо.
— Черт побери! — ругалась Оля, вращая краны. — Ну я так и знала, ну просто уверена была, что вода кончится. Мне везет. Тихий ужас прямо! Слава богу, хоть мыло успела смыть.
Она вышла в длинном махровом халате, с мокрыми взъерошенными волосами. Улыбнулась.
— Почему ты мне не говоришь с легким паром?
— С легким паром.
— Чертов водопровод. Чуть-чуть воды не хватило для полного кайфа. Что ты стоишь как истукан?
— А что мне делать?
— Во-первых, не грубить. А во-вторых, быстренько обнять свою девочку и поцеловать. И сказать, что любишь. Учить тебя всему…
— Крепко обнять? Чтобы мы с тобой стали одним?
— Конечно. Только с ума не сходи.
Потом, когда высушила феном волосы и накрасилась, она сказала:
— Глупый ты. Как ты не понимаешь, что я хочу, чтобы у нас с тобой все красиво было. А не так.
Она надела клетчатую красно-черную юбку, кожаный пиджак и туфли на высоких каблуках.
— Возьми плащ, замерзнешь, — сказал я.
— Ты что, забыл, что скоро лето?
Мы вышли. В Москве в это время совсем уж темно, а здесь ночь все не наступала. Бледно-зеленое в коричневатых разводах небо за темными резными силуэтами старых домов было похоже на театральный задник.
Оля взяла меня под руку, и мы чинно двинулись от площади по проспекту мимо тускло освещенных витрин. Народу было много, поблескивали в толпе ордена и медали фронтовиков, приехавших в город на День Победы. Завтра с утра будут митинги, встречи, слезы, цветы, песни, а сегодня фронтовики не спеша дефилировали по проспекту и улицам, асфальт которых остался неисковерканным гусеницами "тигров" и "пантер", хотя были немцы совсем близко.
— Папу в нескольких километрах от города ранило, — сказала Оля. — Хорошо, что мы сюда приехали, правда? Я бы ни за что не пошла под фатой к вечному огню или еще куда-нибудь. А вот так приехать в город… Ты не обижайся на папу, когда он тебя учит. Он ведь жизнь прожил. И какую.
— Я и не думал обижаться.
— Если бы не они… — сказала Оля, глядя на фронтовиков. — Представляешь, они совсем молодыми тогда были. Как мы. Или даже еще моложе. И вот теперь впервые, может быть, с тех пор встречаются. Представляешь?
— Представляю, — ответил я, хотя плохо себе это представлял и однажды сказал Оле, но она назвала меня циником. А меня действительно удивляло, что так много народу знало друг друга на войне. Я вот, например, не знал почти никого даже из соседнего ДШБ — десантно-штурмового батальона, в котором служил раньше Павел. И нас, этот вот самый наш батальон, они знали плохо, и однажды их борзой прапор, едва ли не вплотную подойдя, открыл огонь из пулемета с брони по двум нашим ребятишкам, спускавшимся с сопки, — за "духов" принял.
— Я так люблю, когда папа рассказывает про войну, — говорила Оля. — Он иногда про одно и то же по-разному рассказывает, но ведь столько лет прошло. Страшно. Мне иногда снится война: родители потеряли меня, я куда-то бегу, бегу, а вокруг бомбы взрываются… Знаешь, о чем я думаю, когда просыпаюсь после таких снов? Я бога или еще кого-то там благодарю за то, что у нашего поколения войны не было. Это страшно. Мы даже представить себе не можем, как это страшно. Смотри, — Оля указала подбородком на низенькую коренастую женщину, могучая грудь которой, увешанная орденами и медалями, переливалась в бликах фонарей.
— Да, — сказал я.
— А почему ты свой орден никогда не надеваешь? — спросила Оля. — Ты его взял с собой?
— Взял, — сказал я.
— А когда мы поедем к твоему Онегину?
— К Игорю Ленскому? Съездим.
7
Мы вышли на набережную. Немного постояли и пошли вдоль чугунной ограды. Вода была темно-бурой, в ней отражались сморщенные, точно подушечки пальцев от стирки, огни. Я взял Олю за руку, а она вдруг рассмеялась.
— Ты что?
— Ничего. Я просто вспомнила, как весной в девятом классе мы с тобой вот так же вдоль Москва-реки бродили. Помнишь? И ты боялся взять меня за руку. Это в тот вечер было, когда тебя комсоргом избрали. Ты такой важный был на собрании, такой смешной.
— А потом мы сидели на скамейке, и я все-таки взял тебя за руку.
— Нет, я первая. Туча над Ленинскими горами была похожа на медведя, и я сказала тебе об этом, взяв за руку. А ты сделал вид, что не заметил. И сказал, что не на медведя похожа туча, а на слона.
— Она и была похожа на слона. С хоботом.
— Не было никакого хобота.
— Был.
— Не было. Прекрати со мной спорить!
— Почему?
— Потому что я женщина, ты должен мне уступать.
— Ладно. Если женщина просит…
— Прекрати пошлить.
— Песня такая есть. В армии ее любят.
На большой скорости пронесся "ЗИЛ", чуть не обдав нас водой из лужи.
— Идиот, — погрозила ему кулаком Оля. — Пьяный, наверное. А что бы ты сделал, если бы он меня сейчас сбил? — спросила она. И добавила с ударением: — Насмерть.
Я не ответил.
— Слушай, — сказала Оля. — Я тебя все хотела спросить… Раньше, конечно, надо было, но лучше поздно, чем никогда. Там у тебя был кто-нибудь?
— Ты об этом у меня уже раз двадцать спрашивала.
— Да? Не помню. Ну так был?
— Где?
— Ну, в госпитале, скажем. Ты ведь больше месяца там пролежал. И такие письма мне писал оттуда хорошие. А один парень…
— Какой?
— Неважно, ты его не знаешь.
— Какой парень?
— Боже мой, ну приятель Андрюшки Воронина, на одном курсе учатся. Они, кстати, через два месяца лейтенантами запаса уже будут.
— А…
— Что — а? — посмотрела на меня Оля. — Что значит это твое "а" идиотское? Ты ревнуешь? Так и скажи, что ты ревнуешь и веришь всему тому, что про меня наговорили тебе перед свадьбой.
— Я не верю, — сказал я.
— Многозначительные твои междометия мне надоели, понятно?
— Понятно. И что же этот парень?
— Он тоже служил в армии и у него был роман с медсестрой. Он рассказывал, как бегал к ней в самоволку по ночам. А там у вас, говорят, любая за двадцать чеков…
— Он был там?
— Нет, он под Москвой служил.
— А что он еще говорит?
— Что все оттуда фирменное тряпье привозят — куртки, пуловеры…
— Я же привез тебе свитер.
— Он ведь велик мне, его папа носит. А кроме свитера…
— Ничего, — сказал я.
— Но это неважно. Так как насчет медсестричек? Как ее звали?
— У меня не было романа с медсестрой. И вообще никаких романов не было.
— Ах, да, — улыбнулась Оля. — Я и забыла. Ты же страхолюд такой на фотографиях. Слава богу, я тебя в жизни лысым не видела. Близко бы не подошла.
— А Андрея Воронина все ж таки заставили подстричься на военной кафедре, — сказал я вдруг зло, с армейской интонацией, так, как разговаривают между собой деды в курилке, обсуждая ершистую салагу. — Классная была шевелюра.
Оля посмотрела мне в глаза и ничего не ответила. Пошла по набережной.
— Оль.
Она молчала. Я взял ее за руку, думая, что она вырвет свою руку, но она не вырвала, и от этого почему-то защемило, тяжко и темно стало на душе. То же было в госпитале, когда я лежал без сна и думал о ней: где она, с кем она?