Яан Кросс - Окна в плитняковой стене
То ли в господском доме, то ли в людской собаки залаяли. Какое мне дело. Я здесь прямо как в материнской утробе. Все же лучше бы не кашлять, а то собаки еще пуще станут лаять. Трудно справиться, кашель душит. Хорошо, что как-то удается. Отдохнуть бы немного теперь… Странный старик… Может быть, мне следовало его спросить, что он думает о моих песнях? Или обождать, пока он сам что-нибудь скажет… Но тогда мне пришлось бы остаться с ними ужинать… Может, сейчас сидел бы за одним столом с этой женщиной… С ними обоими за одним столом… Нет. Не хочу. Чудной старик… Но она такая женщина… Спиной чувствую, что снопы влажные. Чуть только шевельнешь головой, на лице — овсяные стебли, холодные, аж дрожь пробирает. Сквозь бахрому овсяных колосьев смотрю в темноту Закрываю глаза. Господи, все время вижу одно и то же, хоть с открытыми, хоть с закрытыми глазами: вспыхнувшее лицо этой женщины, ее шею и грудь в глубоком вырезе над розами из навощенной ткани… Это от того, что сейчас, вечером, меня опять лихорадит. И тело кажется легким, будто оно стружками набито. Ох, даже еще легче… несмотря на глиняную усталость, все тело будто из дыхания самого господа сделано… А глаза, хоть и темно, видят… Сквозь ночь, сквозь толщу скирды, сквозь в локоть каменную стену дома, сквозь желтые квадраты шелка (scotch squared[214]— это я знаю от моего Иосселя, от моего еврейского мальчика, подмастерья в тканевой лавке, и я у него кое-чему учусь), сквозь все вижу эту женщину обнаженной… Удивительно, откуда мне знать, как выглядит нагая женщина? Но я же видел голую женщину… Два раза, мельком, тем летом на Выйдумаа, когда мне было десять лет, — светловолосую девушку Мийну в бане старого Кикка, полной пара от каменки… Или это было другой раз, в молочной дымке рассвета, когда мы с Ало шли пасти… в дымке плыли коровы с сиреневыми глазами и белые стволы берез… и Мийна, по грудь в тумане, несла за нами наши мешки с едой… Нет, это на ней была рубашка… Да было ли все это?.. Может, это все мой лихорадочный бред… Но было и есть то, что песни мои, по мнению этого старика, никуда не годятся. Пусть он этого и не сказал прямо… «Господин Петерсон, вы еще очень молоды»… «Господин пробст, ваша супруга совсем не считает, что меня следует корить за мою молодость… Слава богу, все-таки дрогнуло сердце, как стыдно, что такое приходит в голову. Нужно идти дальше. Потому что и здесь, под этим сушилом, все равно под их кровом… Не знаю, а ежели бы лосенок вышел зимой из лесу и спрятался здесь от бурана (какая глупость, как же, испугается он тебе бурана. И овес здесь на мызе давно был бы уже сложен на зиму под навес), а все-таки, ежели бы он пришел и стоял здесь, значило бы iure romano[215] что это все равно что в хлеву господина Мазинга?.. Ну пусть, отдохну немного и пойду дальше. Еще задолго до полночи дойду до сарая возле пухталеэвского трактира, в котором провел прошлую ночь. Это уже наверняка не их сарай… к сожалению и к счастью.
Собаки замолчали, клокочет вода на мельнице… И не так уж печально, что, по его мнению, песни мои никуда не годятся. Да иначе и быть не могло… Лжешь! Лжешь! Лжешь! Почему не могло быть иначе?! За последнее время это самая для меня грустная история… Пойми он хоть что-нибудь из того, что я стремился вложить в них, может быть, я смог бы с грехом пополам составить маленькую книжку, одну маленькую книжку. Дуновение его похвалы придало бы силы моим крыльям… Дербек вырезал бы на дереве виньетку для титульного листа — солнце и птицу, как я ему говорил… Песни Кристиана Яака Петерсона… Напечатаны в городе Риге в 1822 году… В сущности тощая книжонка, на шершавой, серой бумаге, но все же… А теперь — наверно, вообще, никакой… Ладно. Подумаю об этом другой раз. Слышу, как колотится сердце: грох-грох-грох-грох… Опять между туч мелькнул серп луны… грох-грох-грох-грох. Как будто чьи-то легкие, стремительные шаги по шелестящей стерне. А кровь в ушах не стучит, не слышу. Каждый вечер, когда начинает лихорадить, слышу. А сегодня не слышу. Это от того, что мельничный ручей рокочет в темноте особенно громко. Только: грох-грох-грох-грох…
Яак? Яак, вы здесь?..
Грох-грох-грох-грох…
Я видела ваши следы по мокрому полю. При луне. А теперь — ваше лицо. Здесь.
Грох-грох-грох-грох…
Опять не видно ни зги. Она протягивает руки в отверстие сушила. Наклонясь, входит под крышу из снопов. Бегущими пальцами касается моего лица. Садится рядом. Она говорит шепотом. Я не понимаю только ли то, что я сознаю, или еще что-то, чего я не слышу от того, что так колотится сердце.
— Яак… я просила вас прийти к обеду. Я просила вас прийти к ужину. Почему вы бежите меня? Разве я в самом деле отталкиваю вас! Или так велик ваш страх перед пробстом?..
Спроси она это хоть чуточку насмешливо, у меня было бы право отстраниться от нее, не только из-за себя, но и из-за пробста. Но в ее вопросе нет даже тени насмешки. Ни крошки иронии. Ее горячий шепот полон детской тревоги. Это явно говорит о том, что она сама боится пробста. И это меня не отталкивает от нее. Это чудесно соединяет нас в грозной близости нашего одиночества под душным ворохом колосьев… Я чувствую, что не леденею внутри. Не прирастаю к месту. Ликуя, я хочу большего, господи, я хочу большего, ежели ты сам даришь мне это искушение и чудо…
Я беру ее руки в свои, руки этой прелестной женщины, этой удивительной женщины… Бог мой, никогда в жизни такое со мной не случалось… Руки у нее прохладные, гладкие, узкие. И волнующе сильные. Она не пытается отнять их.
Я что-то ей говорю. Я не знаю что. Знаю только одно: что это серьезно. Что это идет у меня из души. Ибо притворяться я не мыслю, комедиантствовать — не умею. Может быть, я шепчу только:
— Вы…
Я сжимаю ее руки… Мне кажется, что я шепчу: Вы… душа моя… Мне кажется, что я молюсь: Ты, всемогущий Боже, Ты — непреходящее Милосердие, Ты — Дух вселенной, сделай, чтобы в том, что я сейчас делаю, не было даже самой малости от мести ее мужу за то, что он отверг мои песни! Сделай…
В это самое мгновение господь своим перстом ударяет меня в грудь.
Этот удар я едва чувствую. Как подспудное содрогание где-то глубоко внутри. Где-то между сердцем и горлом. Я хочу сказать: душа моя… что же с нами будет? …мне особенно радостно оттого, что я погружаюсь в беспредельность моей беспомощности… и ее беспомощности… мне ответить. Я шевелю губами и с опозданием чувствую, что во рту у меня что-то соленое и теплое…
— Ради бога, Яак, что это?!
Я отворачиваю лицо, чтобы не залить ее платья. Я пытаюсь это проглотить. В испуге, в отчаянии я громко говорю:
— Кровь!
10
Я помню, мама рассказала мне за неделю до своей смерти, что после того моего первого и последнего катания на лодке по Неаполитанскому заливу ночью я встала во сне (наша гостиница стояла на берегу), вышла в сад и спустилась по лестницам к морю, так и не проснувшись. Мне кажется, что когда я встала из-за стола и пошла искать Яака, где-то глубоко в моем сознании мерцало это воспоминание. И особенно, очевидно, в тот момент, когда я стояла на ветру, в совершенно темном дворе и думала, куда же мне идти.
У меня не было ни ясного решения, ни твердого плана. Кроме желания непременно его найти. Теперь мне вспоминается, что в голове у меня мелькали отрывочные, смутные картины, над которыми можно было и смеяться и плакать: залитый слякотью тракт… его длинные ноги летят по воздуху над этой слякотью, как иногда летают люди во сне… и рядом мои ноги, по щиколотку увязшие в грязи… Солнечные пятна на заплаканном лице Аниты… маленькое, мокрое от дождя окошко в пестро-серой каменной стене над чьими-то чужими крышами… И за всем этим — мой собственный голос, мне самой твердящий: tutto è posssibile[216]… Я повернулась лицом к большому тракту, к озеру, к полям. Спотыкаясь, ощупью спустилась к реке. Не знаю уж почему. У меня не было ни малейшего представления, куда мне следует идти. Я не смела позвать его. Мог кто-нибудь услышать. Я спустилась к реке. Нащупала перила вдоль дорожки через плотину и перешла реку. Когда перила кончились, вместо того чтобы идти дальше, я повернулась и пошла обратно. Я стояла на плотине над дамбой и слушала, как клокочет вода. Одно только мгновение. Я вернулась обратно на этот берег, стояла в кромешной тьме, всем своим существом вслушиваясь — ушами, телом, волосами, — и направилась вдоль берега к мельничному амбару. Сама не знаю почему. Из-за туч на мгновение выглянула луна. И я увидела четкие следы размашистых шагов, которые вели поперек серебрившегося поля к первому сушилу. По шелестевшей стерне я пошла по следам. Я и половины расстояния не прошла, как месяц снова исчез. Когда я подошла к сушилу, был непроглядный мрак. Рукой я нащупала отверстие.
— Яак? Яак, вы здесь?
Он не отвечает.
— Я видела ваши следы. По мокрому жнивью. При свете луны. А теперь — ваше лицо. Здесь.