Диана Виньковецкая - Горб Аполлона: Три повести
— Америка оказалась ниже того, что представлялось. Новый Свет оказался темнее ночи, — серьёзным голосом произносит он. Здесь такая китайская перенасыщенность во всех направлениях, что идей ей хватит на сто лет.
— Почему ты покинул Россию, когда перед тобой открывались такие возможности? Ведь после окончания режиссёрских курсов можно было свободно снимать фильмы?
— Мы не были провидцами будущего и подогревали себя на отъезд с абсолютной убеждённостью. Нашими глуповатыми глазами мы не видели для себя выхода в советских мирах. Мы были заняты блужданиями по полуподвальным искусствам и порой делали что‑то интересное. А тут? — Игорь налил мне и себе ещё вина, сказав, что оно ему нравится, и продолжал про себя в Америке:
«Как только я приехал в круговерть Америки, то ставил капканы на любую работу, цирки, театры, клубы. В Филе принял предложение владельца порнографического театра, больше похожего на кабинет спившегося гинеколога, усилить зрелищность «вещей». Поставил в Атлантик–Сити цирковое представление, был пожилым жеребёночком на побегушках. Потом ряд пантомим в Нью–Джерсийском театре для глухонемых и даже слепых. А хилое представление «Песня–Песней» в женском монастыре, где участвовало сорок монашек! Мы разыгрывали сценки из Библии. Представляешь, я и монашки! Поставил с какими— то рахитами глупый документальный фильм с сюжетом, вертящимся вокруг резинки от трусов какого‑то исторического президента. Где‑то под Принстоном делал что‑то херувимско–пархатое. Я был нанят как дворняга— работяга, не имеющий права влезать в творческие отношения с «боссами». А в Голливуде монстр под именем «кино–бизнес» пожирает без остатка немалое количество людей, которые, в отличие от меня, имеют всё необходимое — и язык, и связи, и энное количество денег. И сколько сил идёт на голожопо–праздную рекламу! В этом престольном Муви–городе я создал студию для актёров, где обучал их ходить по сцене, дышать, смеяться, даже знаменитости начали приходить, все орали «гений», но каждый раз кто‑то убегал по рекламам, всех вместе было никак не собрать, и я закрыл это предприятие. Ничего не хочу делать для этой гогочущей, увеселяющей себя козлоногими радостями толпы, материализмом запечатавшей все отверстия, одуревающей от скуки. Вот эта еб… Америка! Куда забрёл ты, Аполлон!»
Игорь переехал из Лос–Анджелеса, который возненавидел, в Бостон, купил хороший дом в приличном районе, на одном этаже жили они с Алидой и дочкой, а на другом его сводная сестра со своей семьёй. Он был окружён заботой и вниманием, муж сестры Саша организовал несколько домашних выставок–распродаж его картин. Алида день и ночь печатала его принты, делала шёлкографии, его поклонницы давали деньги на развитие его деятельности. Я с ним встретилась в Бостоне, куда тоже переехала после смерти Яши. Мы виделись с Игорем, он смешил меня, зная, как ценен смех и юмор, давал хорошие советы. Это он посоветовал мне не создавать «бизнес» — не открывать художественную галерею. Он театрально представил меня в роли «бизнесвумена»: Где галерист? Он плачет, спрятался, обнимая картины. Художники за спиной шушукаются с покупателями, чтоб утащить свои собственные малевания и по дешёвке сбыть их твоим же клиентам. Помощница Алида считает деньги, которых нет…» «Если ты будешь продавать картины, — значит ты «наябываешь» художников. Если же ты не будешь продавать, — то тебе нужно торговать селёдкой. В любом раскладе ты выглядишь, как устрица». Я последовала его совету, — не ушла в бизнес «продавания картин», и неоднократно вспоминала его предупреждение.
Постепенно Игорь начинал со всеми портить отношения, становясь более загадочным, «под тупыми углами разворачиваться друг от друга», сначала поссорившись с сестрой и её мужем, которых «вытаскивал» из Союза: писал о них во все влиятельные организации, сенаторам, конгрессменам, поднял целую бучу вокруг их отказа, и когда их выпустили, то стал считать, что они навечно ему обязаны. Чувство, что вся семья ему должна служить и слушаться, ещё больше укрепилось, потому что цена дома, который они вместе с сестрой купили, была намного «скощена», благодаря обаянию и охмурению Игорем продавальщиков. И в конце концов пришлось признание своей власти над семьёй сестры выяснять через суд — кто на каком этаже должен жить, кто чем владеет, чей подвал и чей чердак. Поссорился он и с мачехой, которой помогал найти квартиру в хорошем и недорогом доме, а потом настаивал, чтобы она взяла к себе жить его отца. И, наконец, даже с Алидой, терпевшей его дольше всех.
Он снял отдельную квартиру, стал всё притемнять, уходить в подполье, скрывать …
В районе Бостона он сделал одну довольно успешную выставку своих картин, но не на престижной улице Ньюбери стрит, и потому прислал нам приглашение на открытие выставки после того, как выставка уже закрылась. Говорил, что если он захочет, то затмит всех художников, выставляемых в самых шикарных галереях. Но затмеваться стал сам, перестав рисовать, работать. Он придумывал различные оправдания своему ничегонеделанию, изобретал различные предлоги для этого, то вдруг появлялся с палкой, хромал, мол, спина болит, то выдумывал, что он в Японии ставит какое‑то представление, и даже показывал неизвестного происхождения японскую газету с его фотографией. То пришёл весь заплаканный с перевязанной головой, заикался, сказав, что вот уже четыре месяца он в таком состоянии — переживает убийство своего друга Гены в Нью–Йорке и не может ничего делать. «Но вы ведь разошлись сто лет назад, ещё до отъезда из Союза, и друг друга ненавидели?!» Видя, что я ему не верю, он решает «достать» меня: «Даже Якова смерть так на меня не подействовала!». «Так ты не заикался, а рисовал», — сказала я.
На почве неудовлетворения самим собой стали вырастать ядовитые растения.
Наши встречи и разговоры постепенно принимали всё более «неинтересный характер». Всё реже и реже он шутил, всё меньше юмора, и я уже не покатывалась со смеху над его шутками. Выдумывал про свои «занятия», почти каждый телефонный разговор прерывал: «Перезвони мне, пожалуйста, ко мне пришли студенты». Хорошо, перезваниваю. Через две–три минуты: «Ко мне звонят из Голливуда, позвони завтра». И на завтра и на послезавтра: «Не могу разговаривать: важные господа из Англии». «За мной приплывает яхта, меня ждут в гавани». «Вчера был в богатом ирландском еврейском доме, где висела карта Израиля в натуральную величину, я не могу говорить, мне звонят», «Я сейчас на телефоне с Францией! Перезвони!» «Мне звонят из Японии, перезвони!» «Меня ждёт лимузин…» Если же он не прерывал разговор, то беседа превращалась в длинный монолог несусветных преувеличений и хвастовства. Чем больше он отходил от деятельности, тем больше погружался в придумывание про себя, в обман окружающих насчёт самого себя. Уходил в подполье, не только метафорически, но и на самом деле, — отсиживался в подвале, говоря, что уехал в Австралию или Индонезию. А как потом выйти из подвала? Что показать?
Какие картины, какие спектакли? Можно только заказать газету с иероглифами, с вензелями отелей, с графскими приставками.
У Аполлона, бога всех творческих сил, талант затмевался, начинал вырастать горб, и он становился обидчивым и нервным, как горбун.
В одной из ролей он любил Яшу, в других — незнакомый, отстранённый жестокий.
Холодная война между Союзом и Америкой закончилась. Открылась первая возможность поездок эмигрантов в покинутое отечество. Жена Игоря Алида собралась в поездку в Ленинград. Я попросила её передать альбом Яшиных картин, сделанный после его смерти. Альбом был красивый и изящный, хотелось, чтобы он был у наших друзей в России, как память о Яше. Договорившись с Алидой накануне, я привезла три альбома на следующий вечер на квартиру Ксаны, организовавшей эту первую поездку эмигрантов. Безусловно все волновались, обсуждали неслыханное событие, и вдруг за чаем, после того, как я встала из‑за стола и хотела достать альбомы, лежащие в сумке в коридоре, и уже подошла к стеклянной двери, выходившей в коридор, Игорь, тоже присутствующий на встрече, меня оборвал: «Что это ты придумала передавать? Слово «передавать» он произнёс по слогам, окрашивая каждый слог желчью, будто бы я хочу сделать что‑то мерзкое. Он в поступках людей умел видеть плохое. Я это уже знала, но как всегда люди думают, что к ним не относится презрение, что их‑то выделяют и, может быть, даже любят, и… всегда ошибаются. Я вдруг увидела всю ошибочную глупость своих ожиданий, степень его отчуждения от меня. «Алида едет повидать свою мать, она ради матери затеяла эту поездку. Для матери». В эти казалось бы нормальные предложения с обычными словами и желаниями он вносит столько оттенков, подчёркивая, что, мол, Алида — святая, а другие (в данной ситуации я) не достойны таких возвышенных идей»… В эти секунды ему важней всего возвысить Алиду, перед которой он, видимо, хорошо провинился, проиграть перед публикой, какой он хороший, произнести слова «мать», «повидать».