Анн Филип - Одно мгновенье
Я возвращаюсь в свое детство и вспоминаю, как стремилась к счастью, вспоминаю предчувствие, что мне предстоит счастливая жизнь и я в какой-то мере ответственна за свое счастье. Вспоминаю долгое, мрачное и холодное время, когда замкнутая, лишенная детской непосредственности, я постоянно была грустна и стыдилась своей грусти; я хотела исцелиться от нее, как от болезни, и радость, которая иногда выпадала на мою долю, казалась мне справедливой и прекрасной. Позднее я поняла, что наша судьба в значительной мере зависит от того, как мы представляем себе счастье, ведь счастье — это не только духовное и физическое благополучие.
И сейчас еще, несмотря ни на что, я хотела бы снова обрести счастье. Оно представляется мне как верность себе самой, а значит, и тебе, я призываю чудо: однажды проснуться счастливой, без ощущения тяжести на душе. Я знаю, земля содрогнулась, на ее теле образовалась рана, она нанесена на карту моей новой географии, я смирилась с ней, но я хочу, чтобы она перестала кровоточить.
Мне еще трудно жить настоящим, я редко вхожу в него без усилия. Когда мы говорили о смерти, мы думали, что самое ужасное — пережить близкого человека: теперь я не уверена, что это так, я пытаюсь найти истину и каждый день прихожу к иному выводу. Когда весенний воздух хватает меня за горло, когда я вижу наших детей, каждый раз, когда я сталкиваюсь с красотой жизни и, забыв о тебе, наслаждаюсь ею несколько секунд — потому что ты не оставляешь меня надолго, — я думаю, что из нас двоих жертва — ты. Но когда горе захлестывает меня, я, жалкая и подавленная им, думаю, что мы были правы, что умереть — это совсем не самое страшное. Я беспрестанно противоречу себе. Я и хочу и не хочу больше страдать из-за того, что ты ушел. Когда горе становится сои сем нечеловеческим, когда оно кажется мне безысходным, я жажду успокоения, но как только ты даешь миг короткую передышку, я боюсь утратить связь с тобой, боюсь, что ради зыбкой безмятежности и любви к жизни, которая завладевает мною помимо моей воли, из памяти ускользнут паши последние дни и последние взгляды. И так вот без отдыха, без остановки я колеблюсь от одной точки к другой, а потом обретаю неустойчивое равновесие.
Так будет долго. Я готова к этому. Но иногда я чувствую огромную усталость, меня охватывает страшное искушение — сдаться, сложить оружие. В такие минуты я люблю землю, и возможность успокоиться в ней — уснуть как сурок или застыть как статуя — не пугает меня. Тогда я забываю о тлении, хотя мысль о нем иногда неотступно преследует меня — оно представляется мне естественным распадом ткани, в котором нет ничего страшного.
На следующий день после возвращения из клиники ты проснулся поздно. Ты сказал мне: «До чего же я устал!» Я ответила, что это вполне понятно, подниматься по лестнице было слишком тяжело, и теперь тебе следует побольше отдыхать. Мы лежали на постели не двигаясь и лишь изредка перебрасывались словами. Каждый был погружен в свои мысли. Мне казалось, что они витали над нашими головами, как завитки дыма, — поднявшиеся вверх, слегка касаются друг друга, но не смешиваются, оставаясь каждая сама по себе.
Мы слушали твое любимое анданте. Только музыка может так волновать, умиротворить и наполнять душу тоской, тревожить и успокаивать. Она помогла мне в тот день взять себя в руки. Она вернула ударам моего сердца ритмичность, которую нарушила твоя коротенькая фраза: «До чего же я устал!»
Только не терять самообладания, это еще не та усталость, о которой сказал врач, это просто из-за лестницы; скоро у тебя появится румянец, ты попросишь есть, может быть, посидишь на кровати. Еще один день будет отвоеван у вечности. Но нельзя строить столь далекие планы. надо думать о том, что будет после обеда, не углубляясь дальше, не требуя большего, или, наоборот, смотреть на мир с огромной высоты, как эта музыка, которую я слушала и которая говорила мне, что все в мире находится в непрерывном движении, все изменяется и что нежность или любовь не должны уходить со смертью. Однако стоило мне хоть немного успокоить себя, как все мое существо восставало против этого. Так было бы слишком легко. Я здесь, здоровая, сильная, я увижу лето, увижу, как будут расти наши дети. Какой предстану я перед лицом смерти? По правде сказать, в тот единственный раз, когда моя жизнь была в опасности, мне не показалось это ужасным, но тогда опасность мне только грозила, я не была обречена, значит, я просто играла с огнем, временами мне было жутко, но и только, не больше. Но что легче — смириться с мыслью, что ты сам умрешь, или с мыслью, что умрет дорогой тебе человек? Не знаю. То, что происходило на этот раз, нельзя было сравнить ни с чем. Если бы я узнала, что у тебя есть хоть один-единственный шанс спастись, мы говорили бы о нем с тобой, мы испробовали бы невозможное и, кто знает, — вдруг выиграли бы? «Никакой надежды», — сказали врачи, и я поняла, что это так. Достаточно было заглянуть в студенческий учебник по медицине, чтобы убедиться в этом. А если бы врачи скрыли правду и от меня, если бы, как и ты, я ничего не знала? Нет, они поступили правильно… Между неведением и самой горькой правдой я всегда выберу последнее. Конечно, это было нелогично. Я отстаивала свое право знать правду, а тебя лишала его. Я уничтожала наше равенство, приняв роль покровительницы. Да, я хотела видеть тебя счастливым, твое счастье было для меня превыше всего, и когда ты говорил мне: «Я счастлив», все недомолвки, вся ложь становились для меня сладкими как мед, я заставила бы лгать весь мир ради улыбки, которую ты подарил мне тогда, той мимолетной улыбки, которую мне хотелось схватить рукой, прижать к груди, которая и поныне со мной.
Я знала, если бы тебе предоставили выбор между твоей прекрасной, но короткой жизнью и жизнью долгой, но заурядной, ты не колебался бы. Но почему такой выбор? Наверное, все люди делятся на две категории, и ты принадлежишь к тем, кто проходит жизнь стремительно, как падающая звезда в летнем небе?
XI«Полет Икара» Брейгеля, полный солнца, есть само выражение одиночества, порожденного не эгоизмом, а безразличием, которое разъединяет людей. Он, конечно, прав, этот пахарь, что все равно ведет свою борозду, в то время как Икар гибнет. Нужно, чтобы жизнь продолжалась, чтобы зерно было посеяно или собрано, несмотря на то, что над кем-то нависла смерть. И все-таки хочется, чтобы он бросил свой плуг и побежал на помощь ближнему. Или нет, я, наверное, ошибаюсь, он, конечно, не знает, что человек в беде. Он пребывает в таком же неведении, как море и небо, холмы и скалы. Икар умирает не потому, что его покинули, а потому, что люди не ведают о том, что он гибнет. Каждый из нас напоминает этого пахаря. Всякий раз, выйдя из дома, мы проходим мимо людского отчаяния или страдания, о которых даже не подозреваем. Мы не замечаем ни умоляющих взглядов, ни боли души или тела. Я далека от своего ближнего. Если бы я и вправду была близка к нему, я всегда непременно бросалась бы на помощь, забыв о своих делах.
Мы стали Икаром. Там, за окнами, все текло своим чередом. Я отдергивала штору и наблюдала за привычной жизнью нашей улицы и нашего двора, но она виделась мне уже в ином свете. Все изменилось, все воспринималось не так, как раньше. Голоса на улице удивляли меня, будто я впервые слышала их, смех доносился до меня словно из другого мира, и скрежет мусорных ящиков, которые каждое утро волочили по тротуару, казался мне приготовлением к казни. Осужденный на смерть каждый день на рассвете слушает, не воздвигают ли гильотину. Но ты под утро крепко спал, а я, проснувшись, переживала час моей самой большой слабости. Отчаяние от того, что есть, отчаяние от того, что будет. Я не могла ни задремать, ни решиться покинуть нашу постель. Единственной моей отрадой были твои волосы, которые я различала на белой подушке, и твое тело, которое — я знала — было рядом. Я чувствовала твое тепло. Я чувствовала его и в утро твоей смерти. Ты спокойно спал, а болезнь в это время готовилась к последней атаке. Когда я закрыла дверь нашей спальни, я не подозревала, что только что видела тебя в последний раз. Около полудня о тебе уже будут говорить в прошедшем времени. Он любил, он хотел, он работал, он опасался. Прошедшее время — время смерти. Я не знала, кто — врачи ли, съехавшиеся ли друзья или я сама употребила его впервые. Возможно, я. Каждый раз, когда я слышу, как дети повторяют глагол «быть» во всех временах, я думаю о том роковом утре, которое окончательно провело для меня границу между прошлым и настоящим. Он был — это значит, что его никогда больше не будет. Все кончено. Точка. Вы можете биться головой о стену, вопить, окаменеть, держаться так, как если бы ничего не произошло, рвать на себе волосы, умолять, возмущаться, соглашаться — вы не измените ничего: он был, то есть его больше нет. Теперь весь мир и вы сами имеете право и даже обязаны говорить о нем в прошедшем времени. Вы только сейчас начали употреблять это время рядом с его именем, но отныне оно будет для него единственным.