Василий Смирнов - Новый мир построим!
Шурка поспешно хватался за свою литовку-хлопушу. Они с Яшкой учили косить набежавших ребят От желающих, конечно, не было отбоя. Они, знаменитые учителя сенной грамоты, обучили бы всех, не поленились, но мамки заорали-затрещали, что этакое добро портят, сшибают одни макушки дидельника. Пришлось закрыть школу косарей.
Поперек всего волжского луга и не одной цепочкой растянулись сельские и глебовские старатели — мужики, бабы, девки. Один раз пройдут, как прежде, а кошенина уж легла за ними бесчисленными сине-зелеными волнами с пенно-светлыми гребнями ромашки, словно на Волге в ветреный день бегут-гуляют с низовья по темной ряби, прячутся и снова гуляют белые барашки. Залюбуешься, стоя на пригорке, как на берегу реки. И купаться позабудешь.
Удивительно шустро трудились сестры Мокичевы, бабка Зина и бабка Варя — питерские старые Кикиморы. Прожили у князя Куракина в услужении почти всю жизнь, умели, кажется, только приседать на высоких, сбитых каблучках, а тут, поди ж ты, и деревенскую страду-работу вспомнили. Нужда: приглядели, говорят, на станции, у сторожа, годовалую козу, сторговались задешево, граммофон с сиреневой трубой посулили в придачу и напросились у Аладьина покосить с народом на лугу. К березовым веникам больно подойдет волжское, сладкое сенцо. Шурка с уважением поглядывал, как размашисто, точно девки, косят бабки Зиночка и Варечка, может, поминая свою далекую молодость. А когда, запыхавшись, останавливались, брались трясучими, худыми руками за оселки, то и все бабы сзади. Кикимор охотно переводили дух, которые несли точить косы Шуркиному отцу, иные сами лезвия, хотя, может стать, им этого и не требовалось. Экие догадливые, сердобольные мамки! Жалости у них хватит не на одних Кикимор.
Все были ужасно веселые, довольные. Кажется, лишь один человек на лугу совсем разучился шутить и усмехаться. Хоть бы одно веселое словечко сказал, оживился в пол-улыбки…
Появились на лугу неожиданно братья Фомичевы, набожники. Все так и ахнули. В лаптях, в старье, а косы точно сейчас куплены, с червонными метками, широченные и длиннущие, по аршину, наверное, с четвертью.
Народ со смехом говорил, что вроде грешно косить чужое.
Братцы Павел и Максим в карманы за ответом не лазили, осклабясь, трясясь животами, оборонялись живехонько: теперича все свое, бери, да бога не забывай.
— А солдаты? — пугали мужики.
— Господь милостив, обойдемся ноне как-нибудь и без солдатиков.
И как господнее наказание — солдаты с ружьями, человек десять, спускались неловко с крутояра, от усадьбы, на луг. Надо же было так случиться, в то самое время, как Фомичевы храбрились.
— Беспамятный! — хлопнул себя по лбу Максим, побледнев. — В клевере с утра корова стельная привязана. Обожрется — подохнет… Бежать скорееча, отвязать!
— Помогу… Может, и пузо вздуло, волоком придется тащить… Как же ты, помилуй господи, опростоволосился, братец Максим? Нако, стельную — и в клевер… Не полагается!
— А и сам не знаю, братец Павел… Затмило! Божье наказание.
Святош Фомичевых точно ветром сдуло с луга.
Никто о них и не вспоминал — не до того. Народ замолчал, прибавил усердия и старался не глядеть на косогор. Солдаты, спустившись с горы на луг, подходили медленно и будто тоже не видели мужиков и баб. Серозеленые, словно живые вешала с травой, они шли нехотя, нога за ногу, винтовки держали под мышками, как надоевшие, бесполезно-лишние палки. Останавливаясь, глядели на Волгу, сняв фуражки, некоторые спустились к воде, умылись и остальных позвали и все шумно плескались, ахали и охали, утираясь рукавами и подолами гимнастерок.
— Ух, важно!.. — доносилось от воды. — Искупаться, а?
Ребятня, притаясь на лугу, не знала, что делать: спасаться, бежать домой или погодить.
Решили погодить, и правильно сделали. Все было но так, как боязливо ожидали пареньки и девчушки.
Чем ближе подходили солдаты, тем сильней и дружней, саженными полукружьями резали косы густую гороховину. Никто не останавливался точить. Будто в пляске поводил народ плечами, трава сама валилась под ноги и только железно, скороговоркой, неустанно выговаривали косы:
— Вжжиг!.. Вжжи-иг!
Солдаты нахлобучили, примяли фуражки, повесили винтовки за спины, как попало. Штыки торчали вкось, прутьями, совсем не страшно. Солдаты, с расстегнутыми воротами, пылью на гимнастерках и стоптанных сапогах, подошли и устало остановились, будто не зная, что говорить и что делать. Потом, как бы спохватясь, поздоровались, некоторые по привычке даже призвали бога на помощь косарям, и те, продолжая работу, сдержанно, разноголосо поблагодарили.
— Спасибо, коли не врете! — совсем насмешливо-добро и мирно отозвался на особицу Катькин батька-говорун.
— Що вы тут робите? — становясь внезапно строгим, смешно и совсем не строго спросил один из солдат, надо быть отделенный командир, с лычками на суконных погонах, конопатый, хохлацкого вида.
Злое веселье охватило сельских и глебовских.
— Хоровод водим! — ответила за всех Минодора.
Девки храбро и озорно позвали:
— Становитесь, кавалеры, в круг! Приглашаем..
— Спляшем, коли не разучились!
— А, брось балакать, дивчины! Кончай базар! — сердитей, неправдоподобней и потому еще смешней закричал отделенный. От усилий казаться неприступно-строгим его даже во второй пот ударило.
Солдаты толпились, оглядываясь, снимая ружья, доставая кисеты. Народ, бросая косьбу, окружил пришедших. Мужики тоже немедленно занялись самосадом, поглядывая на чужие кисеты с настоящей махоркой, ярославской, запашистой. По дыму каждый признавал вахрамеевскую не то дунаевскую полукрупку. Кое-кого и угостили солдаты желанным куревом, но скуповато, осторожно, видать, кисеты были жидковаты, из последних запасов выдан табак на дурацкий этот поход.
Подымили и помолчали. Разговор заметно не клеился. Свой вроде человек, а леший его знает, чего может выкинуть.
— Граждане, ушли бы вы с луга подобру-поздорову, — уныло, без украинского играющего говорка, безнадежно попросил отделенный. — Христом-богом прошу: бросьте, товарищики, косить чужое! Зря нас, что ли, к вам сюда пригнали?.. Ей-богу, арестуем!
— Попробуй! Свое косим.
— Ты за нас скотину будешь кормить? Чем? — спросил, раздражаясь, дяденька Никита Аладьин, и все зашумели, заругались, но как-то скучно, несерьезно, будто по обязанности. Ребятня и дивилась и радовалась.
Подполз на тележке Шуркин батя, совсем черный, каменный, одни глаза живы. Солдаты, закусив цигарки, переглядываясь, окружили батю, побросали около него ружья, присели на корточки, угощая наперебой казенной махоркой. Вот так уж было однажды, и у Шурки отлегло на душе, пропал холодок под рубашкой.
Мамки и девки присели на кошенину отдохнуть. Мужики придвинулись ближе к солдатам. Те разговаривали с Шуркиным батей о своем житье-бытье. Запасники они, войны пока и не нюхали. И одна думка: как бы ее миновать совсем, войну-то. Ну посмей, пикни — разом и очутишься в окопах. Стало, помалкивай… Что скрывать — выгодно, дом близехонько, заслужишь, отпуск дадут, езжай к бабе в гости… Вот и держимся за свою караульную команду…
Они точно извинялись перед Шуркиным отцом, оправдывались, и жалковато было на них смотреть и их слушать. Они не говорили о революции, о Советах, большевиках, ничего не знали о Питере, что там случилось, будто жили и не в России, в какой-то другой стране и желали одного: перехитрить войну, не попасть на фронт, уцелеть. И им словно было стыдно перед Шуркиным отцом, потерявшим ноги на войне, стыдно перед мужиками, не побоявшимися косить барский луг, стать, как слышно, па сторону большевиков. Солдаты искали причины, почему они такие, не по своей охоте, да и не одни они.
— Доверчивы мы больно к грамотным, — говорили они. — А кто грамотные, краснобаи? Тоже офицерье, писаря с протертыми в тылу задницами…
— На фронте, слышно, смещают хлопцы самочинно царских командиров, собак, выбирают начальников из своего вшивого брата. Такой в обиду не даст, зазря в атаку не пошлет, побережет маленько… Да и зачем ему война, как и нам всем?
Отец мрачно вспомнил:
— Один ваш офицеришко, из уезда, телку у меня весной забрал, на поставки, мол, армии. Врет, сволочуга, себе!.. Пречудесная была телка, Умницей звали, хозяйка выпоила, выкормила без меня… На жеребенка хотелось сменять. Отнял! Кудрявый такой, мордастый, с плеткой… Не пожалел!
— Он забрал, наш, пьянчуга, больше некому, — возбужденно заговорили солдаты. — Зверь! Другого такого во всем уезде нету… Вот кого бы сместить!
— За чем дело стало? — вмешался в разговор Катькин отец.
— За маленьким: руки коротки.
— А уж дождется, сместим!
— Мало сместить, — сказал убежденно, равнодушно Осип Тюкин, выбивая трубочку. И полез всей горстью в солдатский кисет, даже Катька застеснялась, покраснела. — Таких надобно в Волге топить, с камнем на шее, чтобы не выплыл, — очень обыкновенно, как о давно решенном, добавил он.