Андриан Шульгин - Гримасы улицы
— Молчи, поганец!
Сашка, прислушиваясь, остановил Антипку. Спустя четверть часа Сережку отвезли на извозчике.
— Ну, теперь мы вдвоем остались, — тяжело вздохнул Сашка.
С этих пор развалины стали их постоянным убежищем. На рассвете каждого утра они молча подходили к острому концу балки и подолгу стояли над черным пятном по кирпичам разлившейся крови…
…К рождеству они уже были не одни. Ребята, спавшие здесь, скоро привыкли к ним и уже доверяли им любое дело. Сашка был в большой дружбе с предводителем их, Курузой, и целые дни теперь они были заняты делом. Мелкие грабежи были источником их существования. Первое время Сашка иногда поддавался тоске, порой убегал на вокзал и часами толкался у багажной решетки. В сердце его еще не угасала надежда встретить Наташу. Однако, безнадежность постепенно овладевала им, новая воровская жизнь начинала затушевывать прошедшее, преступность скоро через край захлестнула его, и все умерло. Новые девушки безотказной похотью опьянили его.
— Мы не кисейные барышни, свои, блатные, — говорили они. — Своих не продадим…
А теперь зима, собьются в угол и блудят руками. Детская кровь закипит соблазном, уговаривать не нужно, потому, — закон.
— Вы, ребята, завтра на Хитров сходите, — распределял обязанности Куруза. — А Сашка с остальными на Трубную, только, чур, бить раз в день, но на верную, а то за слепую, пожалуй, попадешь в МУР, засмеют ребята.
Ребята не ослушивались, потому–на язык Куруза был жесток, да и на руку тяжелый. «Даст одну в ухо, ну, и крест», — говорили ребята. Куруза был, действительно, здоровым парнем, ему недавно 18‑й год пошел, а он уже походил на 25-летнего мужчину. Отнекиваний он не понимал; всякое слово свое считал законом.
— По нам хоть в Москву–реку, лишь бы дело.
— Ну, а теперь уснем.
Куруза взял за руку Грушку и улегся с ней в углу. Ребята сообща окружили остальных. Сашка был на особом учете и пользовался привилегией, а потому ложился рядом с Курузой, Ребята, прижавшись к Курузе с Сашкой животами, отогревали их.
— Сегодня елки в домах устраивают, веселятся, танцевать будут, а мы что? Эх, жизнь наша! Околевать, как собакам, на улице, — сердито отмахнувшись рукой, — сказала Ира, подымаясь с земли.
— Видно, продрогла, что ныть вздумала. Ложись, эвон, к Сашке под бок; он бедовый у нас, согреет. А нет, расскажи, что знаешь, с сердца печаль свалится, да и тоска пройдет, — предлагал Куруза.
— Подожди, лягу.
— Ну, вот и ложись. Кто слушать будет? — Ребята зашевелились и начали галдеть:
— Все будем, все…
— Эх, кабы стакан вина, чтоб в голову ударило и закружило, как тогда в Казани. — Ира приподняла облысевший, выношенный воротник, крепко обняла Сашку и тихо, паузами начала изливать свое горе.
— Жили мы хорошо, даже свою дачу имели, целое лето в цветах и зелени утопали, а зима настанет с долгими холодными вечерами, за окном, бывало, плачет метель, бьется в стекла и дребезжит, по телу побегут холодные мурашки, станет жутко и на душе темно. Но пеньем и игрой рояля заглушишь холодный плач, и счастье мгновенно опьянит тебя… Помню, был такой же день, рождественский день, когда умер отец. О, этот день–самый тяжелый день в моей жизни! С этого дня угасла жизнь, начался семейный развал, мать скоро перестала дома бывать, а если и бывала, то не одна. Пьяные мужчины постоянно сопровождали ее, люди тупели от вина и не знали, что делали. Мне было шестнадцать лет. Старые, истрепанные чиновники целовали меня; я рвалась, плакала, но мать бросала меня в кабинет отца, и я там оставалась до утра с чужим мужчиной. Жизненный кошмар скоро опьянил меня, я уже пила вино, курила, нюхала кокаин и тонула в разврате. Бессонные ночи душили меня, я задыхалась.
С глаз ее скатилась крупная слеза на Сашкину руку, и тяжелая мысль оборвалась. Все как–то протяжно, молча сопели и никому не хотелось говорить.
— Ну, а потом как же? — нерешительно спросили девушки.
— А потом… Проститутка, отдававшаяся за папиросу… Молчите.
Глава V
Катя
По выздоровлении, Катю отправили в детский дом. Теперь она, лежа в своей кроватке, целые дни возится с девочками. Перенесенный ею тиф вначале осложнился болезнью ног и не давал ей ходить.
Девочки любили ее и окружали забавами. Заведующая домом ласкала ее и в трудные минуты, когда Катя начинала тосковать по Сереже, уносила ее к себе и баловала сладостями и сказками. Девочка быстро начинала привыкать к новой жизни, ножки стали поправляться, и она уже начинала понемногу передвигаться. По ночам, когда в спальне все замирало, девочки громко, говорили со сна, некоторые грубо ругались, другие плакали, а иные из них слезливо вымаливали корочку. Улица крепко запечатлелась в детских умах, кошмар ее помнился, временами волновал и часто по ночам снился. Спокойная жизнь далеко не сразу исцеляет язвы недавнего прошлого, а у старших подростков они неизбежно остаются навсегда. Ранняя самостоятельная жизнь неимоверно быстро развивает их ум, рано пробуждает чувства и половую страсть.
— Там холосо было, — часто говорила Катя воспитательнице, вспоминая горькое прошлое.
Детский ум еще не обнимал всего ужаса. И только временами маленькую девочку заманчиво влекло к принесенным ей новым нарядам. Так, сегодня, когда нарядили их для елки, Катя бережно оглядывала себя и, громко смеясь, кричала девочкам:
— Тепель здесь холосо.
— А ты говорила, что там, на улице, лучше, было? — неожиданно спросила ее проходившая воспитательница.
Катя, не задумываясь, звонко смеясь, отвечала ей:
— Конесна, луцсе.
— У нас и елка, и тепло, и новые платьица для вас сделали, а там что? Грязно, холодно и один только черствый черный хлеб.
— Неплавда, там и сци были, и колбасу давали, — обидчиво заявила Катюша…
Вечером, когда столовый зал был затоплен белокурыми головками ребят и сотни электрических глаз смотрели из елки, Катя молча оглядывала ребят. В углу играл оркестр, ребята непрерывной нитью вели хоровод, прыгали от радости и пели. Катюша безучастно смотрела на них и чувствовала себя одинокой и чужой. Но когда наступил разгар вечера, ее в кресле передвинули на середину зала, и вокруг нее ребята долго, не смолкая, пели, кружились и танцевали. Время незаметно шло, хотелось еще долго веселиться, но в зал уже внесли столы, и Катюша за большим столом, в шуме живого потока детских голосов, угощалась с ребятами…
С этих пор Катюшу потянул к себе шум ребят. Первое время она с трудом уходила в общий зал и целые дни проводила с ребятами. По вечерам, когда утихал шумный день, Катюша спрашивала ночную няню, встречая ее в дверях:
— Где Селеза? Ты не видела иво? Я ходу, стобы он был со мной, ему там холодно.
Близкие чувства не угасали, родная кровь тревожно будила воспоминания об единственном брате. Теперь, казалось, трудно было узнать ее. Еще так недавно ввалившиеся щеки пополнели и на бледном, нежном личике заиграла жизнь. Белокурые, рыжеватые волосы вились кольцами над висками, прежде мутные глаза–теперь смотрели живо и радостно. Прежний жалкий, убогий вид быстро исчез бесследно. И кому знать: может быть, из нее вышел бы человек, нужный человечеству, если бы новая беда не оплела ее липкой паутиной несчастья.
Это случилось в начале весны. Солнце всем обещало свое тепло и, как бы радуя ребят, подолгу смотрело в окна. Другой, чуждый им заведующий присмотрел Катюшу, выпросил ее, и ясным февральским днем ребята со слезами проводили ее. Катюша заплакала. Маленькое сердце не выдержало, затрепетало в ее груди, будто чувствовало новую пропасть.
Семья Бузылиных недолго баловала ее. Семейная жизнь их не укладывалась в рамки повседневных будней. Начались ссоры и скоро погибло все. Ежедневные ссоры и драки, гнусная пьяная ругань дико развращали ребенка. Сам Бузылин часто гнал ее, а иногда ставил в холодный коридор и дико рычал пьяным голосом:
— Знаю вас! На свет пускать любителей много а насчет того, чтобы воспитывать–чужому дяде.
Катюша не понимала, о чем говорил ей свирепый отчим. Она только трусливо закрывала глаза, отворачиваясь в угол, боясь зарыдать, вздрагивала подшибленной птичкой. Временами, когда прерывался и затихал гнев, зверь успокаивался, и тогда Катюша слезно молила свою хозяйку, прижимаясь к ней, как будто хотела найти материнскую ласку:
— Я боюсь здесь, — шептала она. — Пусти меня туда, к девочкам, там холосо.
Маленькое сердце инстинктивно улавливало будущую беду, рвалось на волю. Весенние дни не радовали ее и солнце не ласкало и не манило ее на улицу. Слепое невежество семьи атрофировало детское чувство к красоте и беззаботной радости. Бузылина подолгу смотрела в синеву потускневших глаз Кати и не находила ответа. Ей было жаль мужа и жаль ее, маленькую, безответную крошку. Материнское чувство часто убивало ее, она билась в бешенстве, металась и не знала, как поступить. Разве иногда тихо, украдкой шептала: — Потерпи, вместе уйдем отсюда.