Андрей Богословский - Верочка
— А вот ты знаешь, Алеша, — немного насморочно заговорила она, ибо была слегка простужена. — Вчера ночью дождик шел, ты не слышал, наверное. А я не спала. Говорят, что в дождь хорошо спится, но я, наоборот, так всегда мучаюсь, плачу и как будто жду чего-то хорошего, чистого. Так после ночного дождя сегодня много дождевых червей. А я недавно где-то прочитала, что дождевые черви слепые…
— Естественно, слепые, — хмыкнул я. — Они же в земле живут. Что ж тут интересного?
— А я подумала, знаешь, что? Что раз у них глазок совсем нет, то как-то ведь они должны все различать. Значит, у них должно быть какое-то… ну, что-то такое, что им заменяет глазки.
— Ну и что?
— Вот у меня, Алеша, нет здоровья. Конечно, немножко есть, но очень, очень мало. Значит, что-то должно и у меня быть, что заменяет мне здоровье. Ведь правда, Алеша? — Она выкатила на меня глаза, дыша с хрипом, тяжело.
— Наверное… может быть… что-то есть, — сбивчиво проговорил я, вновь поддаваясь чувству жалости.
— Конечно, есть! — счастливым голосом сказала Верочка — Я думаю, что у меня есть мама, есть Дуся, есть ты, и вы мне заменяете мое здоровье. Это же так замечательно, что у меня вы все есть. Все вы, вы все.. — Закончить она не смогла, захлюпала носом, заколебалась вся, зарыдала.
И в этом ее «все вы», в перечислении нас троих было такое бездонное, вселенское одиночество, такая оторванность от этого мира, что мне стало душно-сладко и к глазам подступили слезы.
— Верочка, — сказал я, забывая обо всем. — Ты знай, что если тебе я буду нужен, если когда-нибудь тебе помочь там надо будет или еще что-нибудь, то я всегда… — Волнение тоже мешало мне договорить.
Верочка плакала, заливалась слезами и кивала своей огромной головой, и реденькая косичка прыгала у нее на затылке. Она пыталась сказать что-то похожее на «спасибо», но выговорить не могла. Потом слезла со скамейки, нервно махнула мне рукой и скрылась за дверью.
— 6 -
Когда на следующее утро я пришел в школу, ко мне сразу подскочил Серега.
— Ну что, — ухмыльнулся он, — опять весь день во-ло-си-ки разглядывал?
— Какие волосики? — не понял я сразу.
— Какие, какие! Да у Батистихи своей на ногах! Какие!
«А! — озарился я мыслью. — А я и забыл про это!» И сразу, моментально Верочка стала мне отвратительна. Что-то гадкое, темное заползло в мое сознание, холодком прошлось по спине, дернуло меня ознобом. А Серега стоял рядом, сочувственно смотрел на меня и улыбался.
— Про это уже все говорят, — сказал он доверительно. — Я не знаю откуда, но уже все знают. — Он захихикал. — Надо было делом заниматься, с нами ходить, а не с этой…
Все последующее время я замечал всеобщее перешептывание, перемигивание, язвительные смешки. По классу ходили записочки, но ни одна не предназначалась мне, и потому чувствовал я себя совсем неуютно. На Верочку я старался не смотреть, но видел, что все поглядывали на нее, посмеивались. А она сидела хоть бы что, как всегда одна (я так и не пересел к ней!). Но даже и Мария Васильевна заметила это нервозное состояние класса, всю эту подпольную возню.
— Тише, ребята, тише! — повысила она голос. — Что такое с вами? Невозможно вести урок.
Когда последний урок закончился и прозвенел звонок, все как-то не очень торопились выбежать из класса. Постепенно кольцо ребят окружило Верочку, все стали пакостно ей как-то улыбаться, подмигивать, что-то бормотать. Краснощекое даже защелкал у нее перед лицом пальцами. Верочка с немым удивлением смотрела на это, ибо уж давно ее никто не дразнил: то ли привыкли к ней, то ли и правда меня опасались.
Первым выкрикнул слово «Бородавка!» Губенко. Оно прозвучало, как призыв.
— Бородавка! — орал Краснощекое визгливо.
— Бородавка! — выл и дико приплясывал Губенко.
— Бородавка! — выпевала презрительно красавица Мещерская.
— Бородавка! — стальным Бескудина.
Все кувыркались, орали, танцевали, высовывали языки — шла дикая детская травля. Свист и вой стояли в классе. Один я был чуть в стороне, не принимал в этом участия и только краснел и не знал, что же мне делать. Самым странным было то, что Верочка не зарыдала мгновенно, не стала закрывать руками лицо, а только совершенно выпучила глаза и чаще, тяжелее задышала. И уж полной для всех неожиданностью были ее слова.
— Я вас не боюсь! — громко сказала она. И смех, вопли разом оборвались. Настала тишина. И в этой тишине еще резче, необычайней прозвучал ее ватно-уверенный голос: — Вы все злые ребята, я это знаю. Вы все меня всегда хотите обидеть, потому что я беззащитная. Но я не беззащитная. У меня есть мой рыцарь, образ моего сердца — Алеша! Он не даст меня в обиду! Он добрый и прекрасный человек! Когда мы с ним вырастем, то поженимся и родим много-много прелестных детей, мальчиков и девочек. И он всегда будет оберегать меня, и мы всегда будем вместе! Правда, Алеша?
Наступила совсем гнетущая тишина. Лучше бы Верочка ударила меня при всех, обругала. А так она вколотила меня в землю по самую макушку. Окончательно и бесповоротно. Есть в определенном возрасте вещи, которые говорить нельзя. О них даже, пожалуй, и думать нельзя, а уж говорить, да еще публично…
Я стоял в этой тишине, и в голове моей бился звон, и дикая ненависть заливала мне краской щеки.
— Ты! — задушенно воскликнул я, еще не осознав даже ужас своего позора. Я посмотрел перед собой и увидел искривленное едкой улыбочкой лицо Иры Мещерской. Тут меня прорвало. Я повернулся и пошел на Верочку, округлив от ненависти глаза. — Ты дура и сволочь! — кричал я ей. — Ты дура и сволочь! У тебя волосы на ногах растут! У тебя все ноги в волосах! Дура! Сволочь! Дура!
Что. это было? Скорее всего истерика, исступление, потому что, кроме бессвязных своих криков, я почти ничего не слышал. И ничего не видел. Но прекрасно представляю себе, словно чужим взглядом вижу со стороны свою бьющуюся в гневе фигурку. Вижу и ее фигуру, расплывчатую, скованную внезапным страхом, ужасом, с испуганными белыми глазами и толстыми короткими ручками, прижатыми к груди, как на пошлых иллюстрациях к пошлым сказочкам.
А кругом стояли ребята, объединенные тогда лишь одним: презрительным любопытством. Ах, почему прекраснейшая пора — детство — бывает так бездушна и зла!
Накричавшись до одурения, я выбежал из класса и долго бродил потом по улицам. Придя домой, я нагрубил бабушке и почти весь день пролежал на своем диванчике, глядя в потолок и жестоко переживая свой позор, свое положение. Своим идиотским заявлением Верочка надолго закрывала мне пути к нормальному общению с друзьями. Это уж был такой возраст! Теперь я становился изгоем, предметом насмешек и издевательств. Ах, дура! Дура! Я ворочался, я не мог ни спать, ни думать: все во мне было накалено до предела.
Утром я вошел в класс, хмурый и угрюмый. На удивление, меня встретили не улыбочками и дразнилками, а как-то даже вежливо-отчужденно. Верочки Батистовой, естественно, не было. Они изволили переживать свою травму дома. После уроков Мария Васильевна попросила меня задержаться. Она села рядом со мной за парту и внимательно посмотрела на меня, сверкнув очками.
— Верочке вчера стало плохо, — медленно проговорила она. — Что у вас произошло? Почему ты кричал на нее?
Некоторое время я молчал и не хотел даже отвечать, но потом наконец выдавил из себя глухо:
— Потому что она дура…
— Это не ответ, — строго сказала Мария Васильевна. — Как же ты мог так накричать на больную девочку, на свою подругу, что ее забрали в больницу? Приехала «Скорая», и ее забрали в больницу. Ты знаешь, что ее отвезли в больницу? — Она помолчала. — Как же так, Алеша, как же так?
— Она сама, — буркнул я, но по-прежнему агрессивно. — Что я для нее? Она сама!..
— Так нельзя с человеком! С больным человеком! — воскликнула учительница и даже прихлопнула рукой по доске парты. — Ты пойми, она ведь только оттого, что одиночество мучило ее, оттого, что не понимала, не находила путей… — Мария Васильевна сама оборвала себя и сказала в сторону: — Да что ж это я тебе… Ты же ребенок. Иди, Алеша, иди.
Я вышел. Через несколько дней нас отпустили на летние каникулы. И этим же летом мои родители переехали на новую квартиру.
Однажды — мне уже было лет пятнадцати, я и жил не там, и учился в другой школе — шел я с приятелем по улице, беззаботно беседуя. Мы возвращались с репетиции нашего школьного ансамбля и обсуждали полетевший звукосниматель на бас-гитаре. Была весна, и ручьи журчали под ногами, и весело рычали автомобили, все облепленные грязью. Синее небо кружилось облаками и пьянило голову. И вдруг услыхал я пронзительно-ломкий голос:
— Алексей! Алеша!..
Я остановился и обернулся. Ко мне, спеша, подходила пожилая толстая женщина, нелепо перепрыгивая через лужи, стараясь не попасть в них ногой. Подойдя, она посмотрела на меня добрыми глазами и как-то заискивающе улыбаясь. Сначала я не узнал её и, только пропустив через память целую галерею лиц, вспомнил: это же мать Веры Батистовой! Как бишь ее?.. Агнесса Павловна…