Цилия Лачева - Виновата любовь
— Мы, взрослые люди, привыкли к самому трудному — не иметь иллюзий… Я адвокат на пенсии, у меня богатый опыт. У вас, очевидно, тоже нормальное отношение к жизни, без розовых очков. Мы — два мрачных черных ворона, нам в самый раз выпить сейчас пару рюмок домашнего винца…
Следователь моргал растерянно. Может, он и вправду похож на ворона, который маячит поблизости от могил?
— Значит, самоубийство? — проговорил он. — Но тогда где же труп? Самоубийца обычно оставляет свое тело как вещественное доказательство…
— Значит, кто-то был заинтересован в том, чтобы скрыть его. Когда я был во Франции, я слышал историю об одной женщине, обнаружившей своего собственного мужа под кроватью. Мертвого. Она забальзамировала его, спрятала в гардероб. И целых два месяца полицию разыгрывала!
— У нас нет вдовы и гардероба. Вероятно, та женщина ждала истечения какого-то срока?
— Часа завещания.
— Не хватает нам завещания… Хорошее у вас вино.
— У меня виноградник на холме, на самом припеке… Еще по рюмочке?
Следователь отказался. Бывший адвокат смотрел на него острым взглядом, левая бровь у него подрагивала.
— А вы предполагаете убийство? — спросил он медленно.
Климент встал, застегивая пальто. Работа (то есть близость к крайним проявлениям человеческих страстей, низменных инстинктов, нелепостей и зловещих случайностей) превратила его в замкнутого и осторожного человека, сомневающегося во всем и во всех. Как будто сама смерть подавала ему знак, что он (один из немногих) имеет право приблизиться к ней, к ее зловещей тайне. Пробираться в ее покои почти ежедневно, предвидеть ее и открывать, осторожно, даже благоговейно прикасаясь лишь к ее первичной, стихийной силе, — это, в общем, нечеловеческое испытание для простого смертного.
Следователь взял шапку, стряхнул с нее пыль, которая была здесь повсюду (и везде следы пальцев на мебели), «Рай для Шерлока Холмса», — подумал он и вышел, провожаемый хозяином, который отодвигал стулья с висящей на них одеждой, попадавшиеся на пути.
— Держите меня в курсе дел, пожалуйста, — сказал Беров осипшим вдруг голосом.
— Лишь бы не остаться с пустыми руками, — задумчиво пробормотал Климент, сходя по каменным ступеням.
Цанка все труднее переносила ночи в общежитии, на куцей кровати с провисшей сеткой, которая и до нее давала холодный, казенный уют множеству женских тел. Днем еще куда ни шло — время крутило Цанку то туда, то сюда вместе с рычащим экскаватором, изнемогающую от жары, красную, как черепица. Копала… Машина глубоко вгрызалась в землю, а затем изрыгала из своей чудовищной пасти вместе с землей камни или что-нибудь непонятное — ржавое, сплющенное. Цанка гадала, как оно попало в землю (вроде само зарылось). Обломки исчезнувшей жизни. Она работала спокойно, ровно, без излишнего любопытства, без капризов — куда посылали. Что ни прикажут — сделает. Выносливая и терпеливая, трудилась наравне с мужчинами. Дважды в многотиражке отмечалась ее добросовестная работа. Бывало, принесет своему мужу газету, и читают вместе. Но однажды Цанка почувствовала себя растерянно, даже униженно. Ее муж разглядывал портреты передовиков. И вдруг сказал:
— Не буду возвращаться к старой профессии. Только начну примеряться к будущему — глянь, будущего-то и нет…
— Как это нет? Ты молод, здоров…
— Я не жалуюсь. О другом думаю днем и ночью. — И засмотрелся мимо Цанки в окно.
Беспокойство сжало ее сердце, в ушах стучало, а как заснула — принялась копаться в будущем, ища, на что бы опереться и как бы получше провести свои дни, которые теперь уже шли навстречу ей. Однажды приснилось, что она опять копает какое-то поле, и вот выскочил бригадир Юруков и начал что-то громко, таинственно шептать — что-то вещее, какую-то правду хотел ей открыть, но машина так тарахтела, что Цанка ничего не услышала, видела только, как ковш ударил Юрукова — и он вошел в землю, точно гвоздь, прижатый пальцем.
Закричав, она села, растрепанная, на скрипучей сетке. Обе соседки — Фани и Мария — спали крепко. Фани выпростала голую ногу. Мария посапывала, уткнувшись носом в подушку. Боже, сказала себе Цанка, милый мой боже, до чего же я докатилась — сплю в чужом доме, ровно бездомная какая, и зарываю в землю живых людей, моих начальников, которые дают мне заработать хлеб мой насущный… Сердце ее билось, в такт ему подскакивала вся комната, растревоженная Цанкиным сном. Хлопнула входная дверь, кто-то прошлепал по ступенькам босыми ногами, потом в ванной пустили воду. (Ненавистная эта ванная с множеством кранов и общим корытом, как на водопое!) Прикорнув на большой, пышной подушке, привезенной из дому, Цанка засмотрелась в окно. Она чувствовала себя на краю света — земля терялась под ногами, а над головой гудела небесная бездна без начала и конца. Она же, случайно прилипнув к складке бесконечности, дрожит, точно сорванный ветром листочек…
Но сознание не оставило ее на краю бездны: вскоре Цанка, словно проснувшись, увидела себя сильной, еще молодой, рядом с мужем (совсем как на свадебной фотографии, и дети сгрудились вокруг, и они двое, как и положено, стоят перед домом с переполненными сердцами и пустыми руками…).
Что ж, так было — так и будет, покуда рождаются дети на земле. А Юруков — ничего. Жив и здоров, хоть она его и зарыла своими собственными руками.
Хозяин ли ты природы, которая распоряжается людьми и животными, как хочет? Нет, не хозяин. И сон — какая-то тихая стихия, которая захватывает тебя, когда ей захочется, а после стыдно вспомнить, что ты творил ночью, о чем при дневном свете и не подумал бы. Не так давно припуталось, например, что обменивается тайными знаками с поваром, а потом они миловались на кухне, да как!.. Никогда не было такого с собственным мужем, хоть он жалел ее и любил. (А молодой повар, ничего не подозревая, обходил ее, как и раньше, с полным безразличием.)
На следующий день, под вечер, Цанка навестила своего бригадира Юрукова. Принесла две бутылки пива — неудобно было приходить к начальству с пустыми руками. Жена Юрукова встретила ее с объятиями, усадила в мягкое кресло и начала радоваться ей. Они были двоюродными сестрами, женщинами одного круга, прошлое держало их в этом водовороте летящих дней, как якорь в бурную погоду. Они болтали, смеялись, иногда пускали слезу, вспоминая рожденных, умерших, разбросанных по белу свету многочисленных своих родичей. Пришел и хозяин (пол прогибался под его тяжелым шагом) и налил себе бокал пива.
— Ну как? — спросил он, уверенный, что у Цанки все в порядке.
— Да кручусь вот, точно слепая лошадь…
— Хорошо выглядишь, Цанка. Лучше многих других.
— Жду день за днем, — не слушая, продолжала она, — и думаю…
Замолчала, не сказав, о чем именно думает. Подбирала слова о чем-то неясном, далеком, будто скрытом за дымовой завесой.
— Мой родственник, — начал Юруков и поднял бокал. — На здоровье! Так вот, копал он, как ты, на какой-то улице, и однажды — что бы ты думала? Его машина поймала крупную рыбу. Сокровище. Клад. Разные там золотые блюда и тому подобное, все новое, вроде только что отчеканенное мастером. Получил большое вознаграждение и взялся дом строить. Попробуй и ты найди: может, повезет. Места здесь дикие, но человеческая рука копала землю — то здесь, то там…
— Да, — сказала Цанка, — недавно я откопала круглую железную печку, которую называют «цыганская любовь», потом трость с костяной ручкой и глубокий котел. Люди жили на этой земле, а потом сбежали — видно, от этой самой тени, которую холм бросает. — И серьезно добавила: — Копаю, кручусь — и все на одном месте. И время не движется, как зажатое чем. А другие…
— Что — другие?
Голос Юрукова прозвучал почти враждебно. Привстав, он открыл ключом шкафчик, снова сел и сказал гостье:
— Ну, смотри!
Такую папку она видела впервые — дорогую, обшитую красным бархатом («Царская папка!..»). Когда Юруков ее раскрыл, запахло телячьей кожей. А в папке были газеты, грамоты, свидетельства, аккуратно сложенные. Они потрескивали, когда Стамен их разворачивал.
— И я не отходил от печи, но время все же сказало какое-то слово и за меня… Читай.
Цанка увидела фотографию своего бригадира — он в каске, с длинным изогнутым металлическим прутом в руке, точно какой-то властелин с жезлом. Крупная надпись: «Первый среди передовиков». И дата: «17 мая 1968 года».
— Тогда я вычистил эту печь всего за десять часов — была сумасшедшая работа, не на жизнь, а на смерть… Нельзя было ждать. Железо — оно не ждет. «Кто? — спросили нас. — Кто сделает эту работу?» Я сказал себе: заложи свою жизнь, Юруков. И бросился в печное нутро.
Он был уверен, что знает свою печь — со всеми ее преимуществами, капризами и упрямством. Но вот оказался в адской тесноте душегубки, и невозможно было ни сесть, ни по-настоящему выпрямиться. Не было видно света вверху. Стамен почувствовал себя не человеком с нормальными, здоровыми конечностями, а каким-то червем или каракатицей в глубокой, зловонной темноте, полуслепым, полузадохнувшимся. Единственным существом, которое должно было не только уцелеть, но и выбросить наросты, черный мох и мусор, скопившиеся здесь за длинную жизнь этого огненного чудовища, был он — человек, хорошо знавший его… В конце концов выбрался Юруков из прокопченной утробы — головой вперед, почерневший, с окровавленными пальцами.