Цилия Лачева - Виновата любовь
Спустя четыре дня, под вечер, среди обычных будничных разговоров, скрывающих напряжение, Драга наклонилась за веником.
— Подожди, давай я, — опередил ее Евдоким.
Он подмел возле печки, чувствуя на себе взгляд — теплый, виноватый. Он знал, что их ждет. Ожидал этого с той минуты (будь она проклята!), когда его бывший приятель вошел в столовую, точно из мертвых воскрес.
— Послушай, миленький, похоже, что придется тебе исчезнуть, — сказала Драга. — Так уж получается.
— Дима? — спросил Евдоким, ставя веник на место.
Она помолчала, вероятно желая смягчить удар.
— Отчасти. Видишь ли, без него расчеты идут медленно. Ну а я помогу ему с дипломом.
Евдоким, положив руки на пояс, осмотрел комнату — другому предстояло стать хозяином его маленького царства. Другой будет спать в этой постели, колоть дрова, подсчитывать, сколько потратил на покупки…
— Видишь ли, цыпленочек, ты найдешь себе другую. Ты такой красивый, что все женщины будут твоими, стоит тебе только пожелать.
— А если не пожелаю?
В голосе его звучала угроза. Драга оделась, накинула на голову шарф и ушла, тихонько притворив за собою дверь, будто оставляя в комнате больного или человека, осужденного на пожизненное заключение.
Евдоким вытащил сумку, открыл гардероб. Быстро вытаскивал свою одежду, словно вырывая ее с корнем, — не так уж много ее и было. Некоторые вещи вызывали воспоминания. Обломки прежней жизни — пиджак и светлые брюки. «Для прогулок», — сказала тогда Драга… А вот пуловер — было очень холодно, они зашли в магазин погреться… «Синее — твой цвет». Штиблеты остроносые. «Я не люблю мужчин с маленькими ногами». А вечером измеряли ступни — слава богу, его ноги оказались немножко больше. Шарф — он сам себе его подарил с первой премии. Целая одиссея, вотканная в неподвижные и бездыханные вещи, будто снятые с умершего прошлого.
Закрыв сумку, Евдоким вспомнил, что сегодня у него день рождения. Двадцать три года. И то, что сегодня случилось, в порядке вещей. Не раз он падал на дно черной дыры, предопределенной для каждого смертного, и каждый раз именно в день рождения. Евдоким падал, медленно и безнадежно, в эту темную и глухую яму, названную по имени бога Сатурна (косматого языческого существа — вероятно, глухонемого), непреодолимые, крутые скалы поднимались над его головой, наверху было видно черное небо без звезд, без солнца — в этой дыре никогда не светает…
Ему дали место в общежитии — он оказался в комнате четвертым, самым старшим. Все равно что один. Остальные крутили старенький маг, резались в карты, попивали втихаря коньячок с сахаром и лимоном. Предлагали и ему сесть за карты, поболтать. Евдоким отвечал молчанием. И они оставили его в покое, убежденные, что он или больной, или малость чокнутый…
Пролежав безвылазно три недели, он начал высовывать голову из черной дыры. Когда стал проявлять интерес к окружающему, Драга и Дима поженились — тихо, без веселого пиршества, пригласив только свидетелей.
Им дали квартиру, и Евдоким решил как-то пройти мимо монастыря. Здание было в лесах — его реставрировали. Сад Драги тянулся к солнцу, бледно-розовый, нежный, как женская плоть, а ограда исчезла — вероятно, ее кто-нибудь украл. Только один столб и остался. Евдоким похлопал его, а потом вдруг пнул — со злобой и омерзением.
— Она все знает, — сказал Юруков.
Он сел на пол, упершись спиной в шкаф и вытянув длинные ноги.
— Кто? — спросила жена, замерев с тряпкой в руке.
Стамен колебался, как же сказать: «наша дочь» или «Зефира».
— Она… кто ж еще?
Жена тоже села — озадаченная, но не удивленная.
— Кто тебе сказал?
— Она, кто ж еще?
Стамен посмотрел на часы — будто хотел уточнить час случившейся катастрофы.
— И как же быть сейчас? — осторожно спросила жена.
— Да никак! Все по-прежнему. Как ни в чем не бывало.
— Но ведь знает!..
— Ей это давно сказали.
Жена, точно автомат, терла стол перед собой.
— Что ж поделаешь. Все позади, можем спокойно спать…
Спокойно… А время, потраченное на страхи и тайные знаки, на подслушивание и подкарауливание, чтобы ни один язык не выдал правду, которая могла бы убить их дорогую девочку? А их бездомные перелеты из одного гнезда в другое, вереницы людей, для которых у них не хватало ни времени, ни теплого слова. Так и жили, придавленные своим страхом.
Но сейчас страх улетучился. Можно поселиться в каком угодно городе и зажить как все люди.
— Что именно она тебе сказала? — спросила жена, глядя Стамену в лицо, изменившееся за столь малое время, с ввалившимися глазами, как после болезни.
Он вкратце рассказал — обычным голосом, точно о чем-то будничном. «Нервничает», — решила жена, испытывая горестное чувство вины. Это она была виновна в его муках, ее искалеченное, бесплодное тело. Если бы ребенок был их собственный, жизнь пошла бы по другому, нормальному руслу, как у большинства людей. Ей в голову пришло много случаев, когда родители бросали своих детей. Поди-ка разбери эту дурацкую жизнь.
Она встала, пошла на кухню и взялась за ужин — поджарила кусок баранины, нарезала хлеба… Она думала, а солнце освещало стол желтым страшным светом. В сущности, она никогда не одобряла до конца эту свою дочь… Что-то туманное скрывалось в девочке, а под тем туманом (как она и боялась) набухал жестокий эгоизм по отношению ко всему, что было вне ее любопытства. Жена втайне от Стамена ревновала ее, страдала от его огромной, почти сумасшедшей привязанности, пугалась крайностей, не понимала их. Она была тихой, спокойной, разумной женщиной, и эта дочь, свалившаяся на нее случайно, росла вне зависимости от ее маленького сухого тела.
— В меня пошла, — сказал как-то Стамен, наблюдая за вертевшейся перед зеркалом девчонкой. — И я в детстве был егозой — и такой же светленький…
Он совсем забыл, что не он ее отец.
Она села на стул — то ли охать, то ли благодарить судьбу… Все определилось само собой — мирно, без сотрясений. Столько лет прошло — верно, Зефира уже позабыла одну маленькую деталь: что эти люди не ее родители… Одни дети страдают, другие же отталкивают от себя неприятное и живут легко, как рыбы в воде.
В дверях кухни показался Стамен.
— Я врежу этой сплетнице, — сказал он. — Только бы узнать кто… Рот ей разорву… Будет мне девчонку тревожить!
— Да ладно уж, оставь! Нет худа без добра.
— Это, по-твоему, добро? Ох, дура-баба.
Он вернулся в комнату и начал ходить взад-вперед, как арестант по камере.
Сели на кухне ужинать, Зефира набросилась на мясо. Она разрывала тоненькими своими пальчиками самые нежные кусочки, облизывала косточки. И все болтала: о своих одноклассницах, о свадьбе Меглены, о ее женихе, который никак не походил на киноартиста — уж очень маленького роста. О том, что люди отправляются на зимние каникулы в горы.
— Давайте и мы поедем, — предложила она.
— Поезжай со школой, если хочешь, — сказал Стамен, опустив глаза.
— А пустишь?
Юруков беззаботно пожал плечами, но весь напрягся.
— Нет, — сказала Зефира, — я хочу, чтоб мы втроем… Так мне будет отлично. С мамой и папой.
Юруков вздохнул полной грудью и уставился на свою дочь так, будто хотел отдать ей всю свою измученную и покорную душу. Жена встала и немного строже, чем хотела, наказала Зефире убрать со стола и вымыть посуду.
Климент Петров, снова заглянув к Цанке, нашел ее все в той же позиции: копала землю, упорная, как муравей. Она увидела его, грустно махнула из кабинки. Спрыгнула, одетая в хлопчатобумажную спецовку, с цветастым платком на голове, очень ее молодившим. Цанка считала следователя своим человеком — мужниным родным, не иначе, так как он мог входить и выходить из «того здания», когда ему придет в голову. Ее утешало его присутствие, присутствие обыкновенного человека, который вытащит ее мужа, тоже обыкновенного человека, такого же, как он. Стоило ей увидеть следователя в его черном пальто и шарфе, обыкновенного, рядового человека, прохожего в толпе строителей, ей становилось спокойно, ее согревала надежда. «То здание» было чем-то вроде пансиона, и беда была уже не бедой, а чем-то преходящим, мимолетным. Она ступила на комья земли, засмеялась — улыбка осветила бледное, увядшее лицо.
— Дела идут? — спросила Цанка.
— Не идут. — Следователь покачал головой. — Топчутся на одном месте.
Как будто бы речь шла об обычном деле, которое временно буксует, приостановленное обычными помехами.
— Не идут, Цанка, но пойдут, — утешил он.
— Пойдут, — согласилась она.
— Можешь вспомнить, во сколько приходил к тебе Евдоким? Сколько у тебя пробыл? Минуту? Пять?
— Помню, — быстро ответила Цанка. — Потому что в час ночи, когда мне особенно хочется спать, я останавливаю машину, чтобы перекусить, выпить глоточек из термоса. Сон убегает, когда пожуешь да попьешь. Ровно в час остановила я экскаватор и съела бутерброд. В термосе у меня был чай, из трав: я иногда кашляю… Евдоким подошел за минутку до этого, закурил. Вот кстати-то, говорю себе, будет хоть с кем словом перемолвиться в этой ночной глуши.