Пьер Мустье - Вполне современное преступление
В Париж вернулся Мишель вместе со своей матерью, но уже без Билли. Мишель сильно вытянулся и походил на подростков из американских кинокомедий: розовый, гибкий, вызывающе простодушный. Но под его романтической шевелюрой скрывались мечты, материальность которых меня огорчала. Сильвия разыгрывала из себя счастливую мать, восхищающуюся своим сыном. Такая роль помогала ей привлекать к себе внимание зрелых мужчин. Мы довольно быстро пресытились обществом друг друга.
Я утратил обычную трезвость ума. Наблюдательность мою подстегивала постоянная озлобленность, и это искажало представление об окружающем мире. Вскоре любой поступок посторонних стал казаться мне подозрительным, а чье бы то ни было присутствие невыносимым. Я принял решение обходиться без услуг мадам Акельян.
— Но, мсье, — простонала она, — вы же умрете с голоду.
Я как мог успокоил ее. Отныне моя жизнь состояла из череды домашних ритуалов. По понедельникам я убирал квартиру, по вторникам покупал продукты сразу на две недели и ежедневно готовил себе еду, состоявшую в основном из риса. За завтраком или обедом я ставил тарелку на краешек стола, перед десертом мыл столовый прибор, после каждого блюда старательно подбирал крошки и выбрасывал их в мусорное ведро. Случалось, что я по три раза полоскал свой стакан в память о Катрин, которая была на сей счет весьма педантична. По воскресеньям я отправлялся на прогулку, совсем ранним утром, чтобы никого не встретить, и придерживался всегда одного и того же маршрута: улица Вьоле, улица Фондари, улица Лурмель, улица судьи Тифлэна и улица Вьоле. Это кольцо стало для меня привычным еще семь лет назад. Катрин болела тогда бронхитом и была прикована к постели, она беспокоилась, что я не вылезаю из дому, и умоляла меня пойти «прогуляться». «Болезнь жены всегда раздражает мужа», — улыбаясь говорила она. И теперь в глубине нашей спальни, где я томился, я тщетно ловил отблеск ее улыбки. Ее отсутствие причиняло мне все большую муку, возмущало даже сильнее, чем само нападение, которому она подверглась. В конце концов я позабыл о Серже, Чарли, Дедсоле, обо всей их банде. Я клеймил людское равнодушие. Я видел, как оно заполняет все, проникает всюду, всюду просачивается, разрастается на манер раковой опухоли. Лицо Катрин дробилось на тысячу других лиц, слепых, тонущих в общей массе. Часто, весь во власти своих неотвязных видений, я вскрикивал. Или же громко насмехался над собой, вспоминая свою былую наивность.
Однажды утром — было это незадолго до Пасхи — не знаю уж, что послужило тому толчком, но только муки мои вдруг стали нестерпимыми. Я распахнул окно в гостиной и принялся громко вопить. Я орал, что все люди подлецы и трусы, а весь мир сплошное скотство. Мадам Акельян, к которой прибежали соседи, постучалась в мою дверь. Я спросил, что ей угодно. Она на мгновенье растерялась, стоя с полуоткрытым ртом, потом ответила вопросом:
— Вам ничего не нужно, мсье Реве?
Я покачал головой. Она поспешила уйти. Вечером ко мне явился Робер.
— Бернар, надо на что-то решиться. Тебе необходимо заняться своим здоровьем.
К огромному своему удивлению, я слушал его без всякого гнева. Сердце мое билось вяло. Я стирал пальцами со лба капли пота.
— Ну что ж, если это может доставить тебе удовольствие, — проговорил я.
XIII
Сегодня 25 января 1976 года. Я пишу свои записки три месяца и десять дней. Доктор Борель считает маловероятным, что мое повествование опубликуют.
— Слишком уж вы откровенны. Сейчас это не в моде.
Он спросил, какое заглавие я выбрал. Я отвечал, что об этом еще не думал.
— На вашем месте, — добавил он, — я назвал бы ваше произведение «Гранаты».
Желая убедить меня, он подчеркнул тройной смысл слова: взрывчатый снаряд, прекрасный плод и наконец — символ плодородия. Вся эта аргументация несколько смущала меня.
Вчера я перечитал свой манускрипт целиком. Мне показалось необходимым сделать две оговорки. Первая — относительно моей памяти: кое-кого удивит, что в моем возрасте я еще не потерял ее. Дело объясняется весьма просто, если учесть, что я выверял все названные даты по своей записной книжке. Вторая оговорка — по поводу смертной казни. Я никогда не высказывался по этому вопросу и не собираюсь этого делать. «Мы придерживаемся твердого принципа, — говорила Катрин, — мы против всяких репрессий, какую бы форму они не принимали». Но нынче такого рода принципы внушают мне тревогу. Я остерегаюсь любых теорий, которые рубят с плеча быстрее и бесповоротнее, чем гильотина. В прошлом месяце меня навестил Ролан Шадр. Он спросил, перестал ли я на него сердиться. Я ответил, что не сержусь. Он сказал, что много раздумывал обо всем и что он прекрасно понимает мою тогдашнюю реакцию. Я молча покачал головой, и он почему-то смутился. Он заговорил о нашем мире, ослепленном всякими коллективными идеалами.
— Мы живем в эпоху чересчур суровую для отдельной личности. Просто не хватает времени на то, чтобы интересоваться ею. Но ничто еще не потеряно. Настанет и ее час.
Говоря это, он через силу улыбнулся. Я сказал, что при таком оптимизме вид у него совершенно несчастный. Он заявил, что я человек невыносимый, крепко стиснул мне плечо и посоветовал не сделаться реакционером.
— Наши друзья будут в отчаянии, — сказал он.
— Если я до этого докачусь, — ответил я, — это будет по вашей вине.
Я помирился с Соланж и Робером, которые пришли поздравить меня в первый день Нового года. Они сказали, что я прекрасно выгляжу и радовались моему душевному равновесию.
— Просто чудесно, Бернар, видеть тебя таким спокойным! — сказала Соланж. — Рядом с тобой мы кажемся какими-то безумцами, закомплексованными.
Чтобы несколько охладить их восторги, я утверждал, что флегма моя не совсем естественна, пусть думают, что меня пичкают успокаивающими средствами, но это было неправдой. Уже больше трех недель, как доктор Борель исключил из моих лекарств все седативные средства.
Этим утром позвонила Ирен, чтобы узнать, как идут мои дела, и еще для того, чтоб сказать, что она хочет видеть меня у себя в Дижоне, хочет, чтобы я переселился к ним окончательно.
— Жак и дети будут в восторге. Не можешь же ты до конца своих дней находиться в больнице!
Я ответил, что «Каштаны» вовсе не больница, а санаторий под медицинским наблюдением. Это уточнение пришлось ей не по душе. Ей хотелось поговорить со мной о Раймоне, который никому не доверяет и целые вечера напролет сидит неподвижно. Она думает, что я мог бы ему помочь. Один только я имею на него хоть какое-то влияние. Никого, кроме меня, он не слушает. Я ответил, что должен все хорошенько обдумать. Прежде чем принять решение, я посоветовался с доктором Борелем. Он полагал, что тут колебаться нечего.
— Вы нуждаетесь в домашнем очаге, а этот мальчуган нуждается в вас. У меня нет никаких причин удерживать вас здесь. Вы излечились.
Врачам, видимо, нравится давать нам советы, которые, на их взгляд, могут расшевелить нашу душу. Как смогу я опекать этого ребенка, помочь ему стать человеком, когда я сам отчаялся в людях? Если только Ирен не изобрела этот предлог из милосердия, желая придать смысл моему существованию. Однако я чувствовал, что она не лгала. Раймон ждет меня, ему необходимо мое присутствие. Мы нуждаемся друг в друге. Мой горький опыт обернется для него силой. Пережитые мной разочарования, если подать их с юмором, вдохнут в него энергию. Я научу его презирать эту вялость под маской горячности, этот отвлекающий маневр людей, которые рядят свою трусость под политические эмоции или же выдвигают всевозможные проблемы, лишь бы отрицать очевидность. Они скользят, легко носятся по льду, стараются оглушить себя, чтобы не слышать, как он трещит у них под ногами. Мне хотелось бы заставить моего мальчугана смеяться, описывая их гримасы и кривляния, когда тонкая корочка льда поддается. Странное дело. Я только что сказал «моего мальчугана», словно уже принял решение. И мне чудится, я вижу, как блеснул из-под ресниц лукавый взгляд Катрин, которая всю жизнь мечтала иметь ребенка.
Примечания
1
Мой бог — ничто (англ.).
2
Чудесно! Чудесно! (англ.).
3
О господи! (англ.).
4
Простите меня (англ.).
5
Подростки в возрасте 13–19 лет (амер.).
6
Пока, дядя! (англ.).