Анар - Цейтнот
Фуад навсегда запомнил четверостишие — смешное, малограмотное, с корявыми рифмами. «Что ж, с другой будь счастлив, слезы — мой удел!»
Глава девятая
Самолет, на котором летела делегация из ГДР, опаздывал на пятнадцать минут.
Фуад подумал: «Похоже, не успею к выносу тела покойного. Ничего — главное успеть на похороны».
Гражданская панихида, где и ему предстояло сказать слово прощания, должна была состояться на кладбище. В последнее время Фуаду довольно часто приходилось принимать участие в подобных траурных мероприятиях. Шовкю шутливо называл его «Молла-Фуад».
— Чаю выпьете, Фуад-гардаш?
Фуад достал из кармана рубль, протянул Касуму:
— Принеси, пожалуйста.
— Как вам не стыдно, Фуад-гардаш! — Касум деньги не взял, ушел и скоро вернулся с двумя стаканами чая. Поставил их на низенький столик, у которого в кресле сидел Фуад, сказал: — Пойду куплю себе сигареты.
Фуад вынул из кармана пачку «Аполлон — Союз», протянул Касуму:
— Кури.
— Нет, спасибо, — Касум замотал головой. — Эти я не курю. Не могу. От них у меня кашель. Я курю «Аврору». Гамбар привез мне этих из Москвы целый блок — я не смог курить, все раздал ребятам в гараже. Глупец я! Надо было вам отдать. Вы ведь их любите…
Фуад улыбнулся:
— Спасибо, у меня есть.
Касум продолжал:
— Когда Гамбар возвращается из Москвы, он привозит таких сигарет тридцать — сорок блоков. Странный он человек… Я ему говорю: «Разве можно тратить столько денег на дым?» А он мне: «Так ведь и ты „Аврору“ покупаешь, „Аврора“ — ведь тоже дым». Дурная это привычка — курить… Верно, Фуад-гардаш? Да поможет аллах каждому из нас избавиться от этой страсти! Но сам Гамбар курит только эти — «Аполлон — Союз», и еще другие есть… Как их?.. Американские, в красной упаковке… Их тоже курит. Всякий раз привозит из Москвы двадцать — двадцать пять блоков…
«Будь ты неладен со своим братом Гамбаром!» — выругался Фуад в душе. Сказал спокойно:
— Не теряй времени, Касум. Иди купи себе сигареты, самолет вот-вот должен приземлиться.
Касум направился в сторону буфета. Фуад снял темные очки, глянул по сторонам. Люди сидели в мягких креслах. Некоторые, вытянув ноги, развалились — как в кроватях. Кое-кто даже сладко спал. Радио громко извещало о прибывающих и отлетающих самолетах.
— Я звиняюс…
Фуад поднял голову, посмотрел на человека, который остановился перед ним. Отвислая нижняя губа, мутноватые глазки, лицо в густой щетине. Видно, с неделю не брился. Одет очень неряшливо. Черкез-арвад называла такого типа людей «ошарашками». На груди у него висел железный жетон с цифрой «12», из чего Фуад заключил, что перед ним носильщик аэропорта.
— Я звиняюс, — повторил «двенадцатый номер», — вы не сын Курбана-муаллима?
Лицо Фуада выразило удивление:
— Да, — кивнул он. — Курбан-муаллим — мой отец.
Уже давно никто не знал его как сына Курбана-муаллима. Напротив, Курбана-муаллима знали как отца Фуада, как свата Шовкю.
«Двенадцатый номер» как-то странно захихикал, получилось это у него очень несолидно.
— Ты смотри, а!.. Я ведь сразу узнал… Смотри, сколько лет не видел тебя — и сразу узнал! Нет, звиняюс… однажды я видел тебя по телевизору… Ты выступал… Я сразу узнал, что это ты…
Фуад пожал плечами, пробормотал не очень-то впопад:
— Бывает, бывает… Все в нашей жизни бывает…
— А ты меня не узнаешь?
— Нет.
— Учились с тобой в одной школе.
Фуад напряг память, пытаясь вспомнить, однако ничего не вспомнил. Черты лица этого типа были ему решительно незнакомы.
— А потом Курбан-муаллим выгнал меня из школы, исключил… Теперь вспомнил?
И этот факт ничего не прояснил Фуаду.
Вернулся Касум, сердито посмотрел на носильщика, начал гнать его:
— Эй, жми отсюда! Чего здесь стал? Давай, давай, катись!
Фуад вмешался:
— Погоди, Касум, мы, оказывается, знакомы.
«Двенадцатый номер» осмелел от этих слов, опустился рядом в кресло.
— До Курбана-муаллима директором у нас был Заки-муаллим, — сказал он. — Заки-муаллим всегда посылал меня в лавку за керосином. Ты помнишь, на углу, рядом со школой, была керосиновая лавка?..
Это Фуад помнил. Вспомнил, как сам часами стоял в очереди за керосином. Ведь в те годы готовили исключительно ка керосинках, керосинками же обогревались.
— И не только керосин… Я и дрова таскал домой Заки-муаллиму, — продолжал «двенадцатый номер». — Мировой был мужик! Отличный!
— А почему мой отец исключил тебя из школы?
Носильщик опять захихикал:
— У меня голова была немного того… Дырявая была башка. Что бы я ни учил, что бы ни зубрил — ничего в ней не могло удержаться. Пока Заки-муаллим был у нас директором, все шло хорошо. Он мне сказал: «Ты ходи в лавку за керосином, таскай дрова, помогай моей жене по дому, по хозяйству, остальное тебя не касается, я сделаю так, что тебе будут ставить отметки». И мне ставили отметки, я ни о чем не думал. Так я добрался до четвертого класса. В четвертом классе к нам учителем пришел Курбан-муаллим, а потом он стал и директором школы. Он меня невзлюбил. Сказал мне однажды: «Ты — тупой парень, к тому же — лентяй! Короче говоря, сказал он, ты — двойной дурак: и лентяй, и тупица». — Носильщик снова залился дурашливым смехом. — Конечно, Курбан-муаллим говорил правду, учеба не шла мне в голову. Когда я смотрел на книги и тетради, мне делалось жутко. Словом, твой отец выгнал меня из школы. После этого я, можно сказать, почти нигде не учился: походил в одну школу, в другую, в третью, а затем махнул на все рукой…
Что мог сказать на это Фуад? Отец его, наверное, поступил правильно. Хотя, с одной стороны, и Заки-муаллим, возможно, был по-своему прав. Как бы там ни было, смена директора в их школе сыграла роковую роль в жизни этого носильщика. Останься Заки-муаллим директором, он, глядишь, вот так — бегая для него в лавку за керосином, таская ему в дом дрова, закончил бы с горем пополам десятилетку и получил бы аттестат зрелости. А там, может, и в институт пролез бы, на худой конец — в техникум (благо, Заки-муаллимы и всевозможные их разновидности есть везде), в конце концов получил бы диплом и стал бы человеком.
«Да, подпортил отец ему жизнь, — подумал Фуад не без иронии. — Но я здесь ни при чем».
Впрочем, носильщик не походил на человека, желающего сводить с ним счеты. В глазах у него не было ни обиды, ни гнева, ни неприязни к нему. Напротив, он был очень рад, что встретил старого школьного товарища и узнал его. Разумеется, он не мог быть в курсе его, Фуада, биографии, карьеры, не мог знать, каких вершин в жизни он достиг. Фуад продолжал оставаться для него все тем же маленьким мальчиком, учеником средней школы, ребенком, которому лишь стало больше на тридцать лет, сыном Курбана-муаллима…
Фуад в общем-то с удовольствием вспоминал свою институтскую пору. Был, правда, трудный период — это когда он сделал тот свой доклад на заседании НСО. Но поскольку все кончилось благополучно, и об этом вспоминать было приятно. А вот школьные годы остались в его памяти как долгий кошмарный сон. И все из-за отца. Фуад был для ребят в школе «сынком директора», сыном сурового, желчного, мрачного человека, требующего от всех неукоснительного соблюдения дисциплины. Строжайшей дисциплины! И учителя относились к Фуаду не так, как к остальным ученикам. Ибо учителя тоже, как и ученики, боялись Курбана-муаллима. Много лет спустя, когда Фуад работал в системе Баксовета, Курбан-муаллим начал хлопотать о строительстве нового здания школы. Фуад помогал ему в этом и добился претворения планов отца в жизнь. Все думали, он старается, желая угодить родному человеку. Наивные люди! Им владела страстная мечта увидеть, как бульдозеры крушат, ровняют с землей маленькое, невзрачное двухэтажное кирпичное здание, с которым у него было связано столько неприятных воспоминаний! Сейчас, тридцать лет спустя, Фуад уже не страдает так, как в детстве, сталкиваясь с проявлениями жесткого, сурового отцовского характера. Сейчас-то он понимает вещи гораздо глубже. Понимает: суровость отца была в некотором роде «детищем» трудного времени, была порождена его честным, безупречным отношением к «порученному делу», «доверенному посту», гипертрофированным чувством гражданского долга, стремлением быть по-настоящему справедливым к людям. Это была суровость солдата-окопника, смотревшего смерти в глаза, исполнившего свой долг, искалеченного войной и навсегда, навеки — до кончины своей — оставшегося… солдатом.
Да, будь она… неладна — эта пора его жизни! Почти ежедневно читал он надписи на стенах — в школьном туалете, коридоре, других местах: «Курбан — кабан». Уборщицы стирали мокрыми тряпками эти надписи, ворчали. А на другой день надписи снова появлялись на тех же самых местах. Фуад видел их не только в школе, но и на тротуаре перед школой, на заборе сквера, который находился в двух кварталах от школы.