Петр Замойский - Повести
Мельком глянул на Стогова. Опустив голову, он, видимо, внимательно слушал. Глянул на мужиков. У них горели глаза. С затаенным дыханием они смотрели па меня. А я еще громче, еще сильнее:
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам.Здесь рабство тощее влачится по браздамНеумолимого владельца.Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,Надежд и склонностей в душе питать не смея.Здесь девы юные цветутДля прихоти бесчувственной злодея…
— Довольно, довольно! — остановил меня Стогов. — Иди на свое место.
В школе нависла тишина. Лишь слышалось прерывистое дыхание мужиков. Стогов не только не подошел ко мне, но даже не сказал: «Так и в жизни». Вдруг кто‑то сильно захлопал в ладоши. Потом еще, еще. Все, кто сидел и стоял, принялись хлопать. Мне показалось, что я с ума схожу, что мне надо скорее бежать, бежать домой…
— Чей? Из какой семьи? — донеслось до моего слуха.
— Подпасок, — ответил кто‑то.
…Утром пошел выгонять стадо. Тетка Мавра, кума моей матери, издали крикнула мне:
— Сдал, что ль, Петя, экзамент?
— Сдал!
— Ну, слава богу! Паси теперь.
11
Лучший в году месяц — июнь. Все налилось полным соком, все цветет. Цветет в полях рожь, чечевица, в огородах — картофель, в садах — смородина, отцветают вишни, яблони, в полном цвету степные травы. Степь так нарядна, что нет ей сравнения. Травы протканы то мелкой душицей, то голубыми незабудками, то фиолетовыми колокольчиками. И крупная ромашка, похожая на подсолнух, и рассыпчатая белая кашица, и мохнатые головки тимофеевки, и сине–желтые иван–да–марья, и еще какие‑то цветы, которым и названья нет. А вот лакомые для ребятишек котовики, вот со сладким до приторности молоком косматики. Цвет косматиков бело–нежный, подернутый чуть алым. Вот мелкие кисточки щавеля. Он на крупных, но хрупких стеблях. Изредка попадается колючий татарник с большими кровавыми головками. И ни одна пчела не сядет на него, только неразборчивый шмель плюхнется с налету и опустит в бархатный цветочек свой хоботок.
А сколько поспевает ягод! И не сразу видно ягоду. Иногда попадается полоса их на припеке. Бусинки заманчиво выглядывают, они уже налились, а то и совсем созрели.
Мы выгоняем рано. Для коров большой соблазн забраться в степь, которую скоро будут косить. Того и гляди, забегут туда, а тогда, если захватит объездчик, не оберешься греха. Коровы, торопясь, хватают траву, покачивая тяжелыми головами. Шершавые языки их цепко забирают по целым пригоршням.
Теперь я знаю не только каждую корову и не только ее характер, но знаю, как каждая ест. Сначала думал — все едят одинаково, только бы наесться — ан пет. Иные очень разбираются в травах. Они не хватают какую попало, а выбирают или тимофеевку, или пырей; другие ищут мятлик, клевер; третьи очень любят придорожник; некоторые и любимую траву не будут есть, если на нее наступила или щипнула впереди идущая корова. Брезгливые коровы в большинстве принадлежат богатым семьям. Они такие же капризные и дома. Месива из ржаной или овсяной соломы они не будут есть, если нет в нем травы. А то дай им мелкой просяной соломы или колосу, да посоли месиво, да теплой водой обдай и посыпай не грубыми отрубями, а мукой. Слизнет она муку и опять стоит, не ест. Зато от этих коров и молоко густое, и масла наберешь. Есть коровы, которые не едят травы, пока на ней роса. Подняв голову, они идут и идут. А взойдет солнце, сгонит росу, они начинают есть почти все, что попадается, за исключением самых горьких и жестких трав. Есть неразборчивые коровы: эти лопают все подряд, лишь бы набить живот. Попадается такой корове полынок, — хватает, попадается душица или горькая желтая чина, — все корова отправляет в желудок. И на водопое они неразборчивы, пьют много. От таких коров молока много, но оно синее, часто горькое, пахнет или душицей, или полынью. Сливок с горшка — ложки полторы, не больше.
Некоторые коровы любят баловаться с колючим татарником. Это — не лакомство, а охота и притом опасная. Подойдет баловница к высокому татарнику, покосится на него и головой затрясет, а в глазах озорство. Знает — нелегко одолеть татарник с острыми иглами, но в том‑то и забава, что хочется одолеть. И вот зайдет к нему ‘го с одной стороны, то с другой, нюхнет, дотронется ноздрями до колючек, наколется, опять качнет головой. Ведь щекотно же! Особенно прельщают головки татарника: их иногда штук десять. Некоторые уже цветут. Особенно красива самая большая, на высоком стебле. Стебель весь покрыт колючками, как чешуей, а наверху пунцовый мягкий цветок. Вокруг цветка колючки, как хищные зубы. Все дело — в ловкости, сноровке. Надо так обхватить стебель языком, чтобы колючки не впились в язык, а были прижаты к стеблю. Надо схватить языком снизу и сразу вверх и тут же рвать. Несколько раз корова трогает его языком, но, наколовшись, отходит. Слюни текут, глаза горят, хвостом крутит, но не отступает. И когда достаточно смочит слюной колючки, тогда, еще раз, крутнув головой, забрасывает со стороны широкий язык, хватает под самый цветок, рвет и стягивает его в рот по ходу колючек.
Ни одна корова, как бы она ни была голодна, не станет есть травы, выросшей возле помета, не станет есть травы и там, где растут грибы–опенки.
Воду пьют тоже неодинаково. Иная пьет тут же, у берега, как только дорвется, воду мутную, взбаламученную ею же. Другие не станут пить не только мутную, но и просто у берега. Они, мутя воду другим, сами уйдут подальше, иногда — чуть рога видны. И уж там, фыркнув на воду, очистив ее от сора, начинают пить медленно.
Много познал я коровьих привычек. Вот еще чистоплотность. Ведь на иную корову просто глядеть страшно: грязная, в навозе, шершавая, глаза грустные. А другая — чистая, прилизанная, веселая. Первая — неряха. В хлеву или на стойле она ложится, не разбираясь, часто прямо на свой же помет, и горя ей мало, лентяйке. А чистеха никогда не ляжет на грязное место. Она выберет место, осмотрит, и уже потом осторожно ляжет. Грязнуля встанет, даже не отряхнется, а чистеха встанет, отрясет с себя сор, обмахнется, потом начнет облизывать бока.
Места лёжки на стойле почти у всех коров постоянные. Изредка они меняют их. Бывает, что место лёжки уже занято другой коровой. Тогда та, которой принадлежит место, подойдет к лежащей и беззлобно кольнет ее в бок: убирайся, мол…
Утренняя кормежка окончена, коровы начинают ложиться. Но мы поднимаем их и гоним к лесу. Там возле канавы, кем‑то давно выкопанной, у нас «сухое стойло». По бугру канавы — кустарник. Там и наш куст, под которым мы сидим, когда коровы лежат. Первыми бережно ложатся стельные коровы. Мы уже знаем, когда какой телиться и приглядываем за ними. Потом ложатся старые, хрустя своими иссохшими ногами. И остальные — одна за другой. Каждая, когда ляжет, сморщит нос, тяжело вздохнет. Это мы называем: «одевается». Долго не ложатся телки. Но вот и они улеглись. И уже лежит все огромное пестрое стадо. Лежит, дышит, жует жвачку.
Откуда ни возьмись, налетает полчище серых скворцов. Они опускаются на коров, как крупный град, и вот начинается их суетливая работа: торопливо копаются в навозе, лезут под коровьи морды, забираются на рога, на спины, что‑то клюют, кричат, бегают по коровьим хребтам, но коровы лежат смирно, даже головой не поведут. Натешившись вволю, а некоторые набрав шерсти в клюв, дружно, будто по команде, взмывают и косяком, — словно ветер сдунул их, — улетают в степь.
Дядя Федор сидит на выступе канавы под кустом. Вынимает из‑под корневища недоплетенный лапоть. Тут у него целый склад лаптей, лык, ивовых прутьев, из которых он плетет кошелки и плетюхи. Скоро начнет плести из новой соломы шляпы.
Ванька с Данилкой отпросились в лес.
— Лык свежих принесите, — наказал им старик.
Я лег под кустом клена. У меня тут свой склад. Под корневищами выкопал я нору, устлал дно ее сухими листьями, мхом и в этой пещере, которую закрываю, когда сгоняем стадо, храню свои тетради и книги. Дядя Федор не любит, когда я читаю книги. Хотя и знает, что я сдал экзамен с похвальной грамотой, все же книги считает баловством.
Я поднял дерновую дверку. Книги мои и тетради лежат, ждут меня. Протянул руку и чуть не вскрикнул. Маленькая мышь сидела на книжке «Детство» Толстого. Мороз пронизал меня.
— Шишь, чорт! — заорал я недуром.
— Кого ты? — окликнул дядя Федор.
— Мышь тут на книжках.
— Ужель правда? — произнес дядя Федор радостным голосом. — Ну‑ка!
Он подошел, глянул в пещерку. Мышь словно была заколдована. Она даже не шевелилась и спокойно смотрела на дядю Федора. А старик вдруг залился громким хохотом.
— А ведь и правда! Ты гляди‑ка, а? — приговаривал он, и лапоть, который плел, трясся в его руке. — Ну‑ка, лови! Полкан! — крикнул он собаку.