Сергей Рокотов - Карточный домик
Но ничего этого я не сказал Оле.
— Не буду я тебе больше рассказывать.
— Дело твое, — она вытащила сигарету, стала ее разминать.
Мы долго молчали, глядя на ворон.
— Не буду, — повторил я. — Не надо ничего этого тебе знать.
— Ах, вот как? — отхлебнув из бутылки, она поставила ее на землю. — Ты решаешь, что мне надо, а чего не надо?
— Пусть твой папа тебе про войну рассказывает.
Она прикурила и с наслаждением глубоко затянулась.
— Не хочешь?
— Нет, спасибо.
— Железобетонная все-таки у тебя воля. Ты настоящий мужчина.
Скривив в непонятной усмешке вишневые от вина губы, закинув ногу на ногу, Оля посмотрела на меня из-под опущенных ресниц. Мне стало неприятно. Я спросил:
— Ты о чем?
— Все о том же, — она затянулась, держа сигарету кончиками пальцев, а усмешка на губах сделалась брезгливой и она не пыталась это скрыть. — У тебя воля, ты настоящий мужчина. Какой же может быть мужик без силы воли?
На улице прогрохотал грузовик.
— Помнишь, как мы пришли к твоему другу, я карточный домик строила?
— Помню, — сказал я.
Она задумчиво посмотрела на меня.
— А вот у меня никакой нет воли, — она снова отпила из бутылки. — Я раз двадцать собиралась бросить, и писала тебе, что бросила, помнишь? Но ничего у меня не получается. Ты меня научишь? Заставишь? Ты способен меня заставить? Знаешь, почему я вышла за тебя? Нет, я люблю тебя, конечно. Но еще — сказать? Я уже говорила… Мне безумно надоели все эти полумужчины, которые слоняются с рыбьими глазами у нас по институту, по улице Горького, по ялтинской набережной… Всюду. Ни в чем, и в себе прежде всего, не уверенные, вечно сомневающиеся… Надоели, понимаешь? Когда ты вернулся, ты мне казался настоящим рыцарем. Не знаю, может быть, я все выдумала. Извини. Не обижайся. Я вечно выдумываю. А хорошо сидим, да? Я и представить себе не могла, что в своем свадебном путешествии буду сидеть на пустыре возле свалки и пить портвейн из горла, и что мне будет так клево. Ты знаешь, прошлой зимой я ловила такси на Садовом кольце, и останавливается частник, приглашает в свою "Ладу". А у него там стерео, штучки разные иностранные…
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Глупый, ничего ж не было. Я бы и не села к нему, но холод, снег с дождем… — Оля замолчала и, склонив голову, поджав губы, внимательно на меня посмотрела. — А почему ты собственно так со мной разговариваешь? — спросила не своим голосом. — Кто дал тебе право? В конце концов, что хочу, то и рассказываю. Это уж, знаешь, мое личное дело. И он пригласил меня к себе домой на чашку кофе, и…
— Не надо, Оля.
— Что не надо? Что?!
— Не кричи.
— А почему это я не должна кричать?
— Тогда кричи.
— Ах, так! — она вскочила, бутылка, стоявшая у нее в ногах, повалилась и вино полилось в грязь. — Все, — сказала она, когда в бутылке ничего не осталось. — Довольно. С меня хватит. Привет.
— Это правда, Оля? — сказал я, и она остановилась, враждебно на меня глядя.
— Что?
— То, что мне рассказывали о тебе?
— Что я… Что я вообще подряд со всеми?
— Что ты делала аборт от Андрея Воронина — лейтенанта запаса.
— Ты… ты с ума сошел? — Оля побелела, у нее задрожала нижняя губа. — И ты, естественно, всему этому веришь?
— Я не знаю.
— Не знаешь? И как же ты женился-то на мне?
— Это правда? — повторил я.
— Что пробы негде ставить?
— Насчет аборта.
— А если правда? Что тогда? Ну что? Разведешься со мной? Да разводись хоть сегодня! Жаль, загсы закрыты. Ничего, завтра приедем в Москву…
— Оля, успокойся…
— Пошел ты… — она полоснула мне по лицу ненавистным взглядом, повесила сумку на плечо и ушла, обходя лужи, а я глядел на нее и что-то мешало мне встать и даже окликнуть ее.
Она плакала в подъезде, когда я разыскал ее. Если я верю всякой пакости, сказала, значит, все вранье насчет того, что люблю. Я попросил прощения, но она твердила: "шлюха, шлюха, развратная продажная тварь, со всем институтом переспала, со всей Москвой!" Я сел рядом с ней на ступеньку, обнял ее. Поцеловал, слизнул со щеки слезинку. Сказал, что не верю.
— Поклянись.
— Клянусь, — сказал я, но она плакала.
Она никогда не думала, что в свадебном путешествии будет пить портвейн рядом с вонючей свалкой. Не думала, что ее выгонят из гостиницы в первую брачную ночь, что голодная, усталая, с мокрыми ногами будет скитаться по этому чужому холодному городу, где она никому не нужна…
Оля говорила так, будто одна сюда приехала, будто меня вовсе нет. Вспоминала, как ездила в детстве с папой в разные города и как хорошо было, как их встречали и возили на машине, показывали и рассказывали, угощали… Она думала, что и теперь так будет. Но все по-другому.
— Никакого аборта ни от кого я не делала! Но если бы даже и делала, кто был бы в этом виноват? Я ведь не мумия, я живой человек. Женщина. Кто меня бросил на целых два года? Кто сдал экзамены в институт, а потом нарочно забрал документы, чтобы…
— Чтобы что? — спросил я.
— Ничего, — ответила Оля. — Чтобы доказать себе что-то. Думал, героем вернешься, да? Никому здесь не нужно ваше геройство! Да и что вы там…
— Замолчи, Оля, — сказал я.
— Ударь меня. Ты умеешь это делать. Ты же герой, а я б…
— Ты не б…. — сказал я. — Ты просто дура.
— Дура, — сказала она тихо, покорно, и долго молчала — Но у меня больше не будет в жизни свадебных путешествий, ты понимаешь? Да, мне хотелось быть красивой, поэтому я набрала с собой столько платьев, и чтобы все вокруг было красиво, и была вкусная еда, вкусное вино, и чистая широкая постель с накрахмаленным бельем, и чтобы светило солнце и все улыбались… Не понимаешь? — она вскинула воспаленные, в слезах глаза. — Прости меня, — сказала она. — Но я хотела, чтобы все у нас было по-другому. Прости.
Молча я взял ее за руку и вывел из подъезда. Моросил дождь. Дребезжали, стучали от ветра отливы на окнах. Навертывались на древки флаги.
— Ты меня не можешь любить, — сказала Оля. — Или ты не любил меня до армии. Потому что это два совершенно разных человека — ты тогдашний и ты теперешний. И я другая. Это у нас с тобой просто детство было, а не любовь А сейчас… Я сразу, когда ты вернулся, поняла, что ничего у нас с тобой быть не может.
— Почему же… зачем ты согласилась выйти за меня замуж?
— Честно? Не обижайся. Ты такой растерянный был, неуклюжий, лишний в нашей обычной жизни… такой жалкий.
— Пожалела? Спасибо.
— Нет, я тебя люблю, но… не слушай меня, я действительно дура. Не слушай!
До поезда оставалось еще пять часов. Мы пошли по улице в центр, я держал Олю под руку. В парке звучала песня "День Победы". Блестели под дождем медали и ордена фронтовиков.
— Ты стыдишься своего ордена? — спросила Оля. — Ты его не считаешь за награду, потому что вручили не торжественно, а в пыльном, заваленном бумагами кабинете военкомата?
— Я его считаю за награду, — сказал я. Отошел к стене, вытащил из кармана коробочку и привинтил Звезду на пиджак.
Мне и в самом деле вручили ее, как я рассказал Оле. Вызвали. Полчаса ждал в коридоре, вошел. Майор долго что-то писал, не обращая на меня внимания. Входили и выходили люди, а я стоял у дверей. Потом майор поднялся, пробормотал что-то, глядя в окно, сунул мне коробочку и сказал почему-то раздраженно: "Следующий". Если честно, я думал, будет иначе. Но разве в этом дело?
— Идет тебе, — улыбнулась Оля. Глаза ее все еще были мутными от слез.
— Куда ты хочешь, чтобы мы пошли сейчас? — сказал я.
— В самый лучший ресторан, — сказала Оля. — И чтобы ты там заказывал для меня музыку.
Я спросил у прохожего, какой в городе ресторан считается лучшим. Он назвал, но добавил, с сомнением глядя на мою Звезду, что попадем мы туда сегодня вряд ли.
— Попадем, — сказал я и взял Олю за руку.
У дверей ресторана толпился народ, в основном фронтовики.
— Очередь, — сказала Оля.
Я остановился, соображая, что предпринять, а Оля, спросив, кто последний, заняла очередь. Перед ней стояло человек пятнадцать.
— …я ему тут прикладом, значит, хрясь по фашистской роже! — вспоминал кряжистый, весь в орденах, с седыми ресницами фронтовик в шляпе, вскидывая крепко сжатые круглые волосатые кулаки. — И ногой! Гляжу, а сзади прет на меня…
— …вынесли мы его на плащ-палатке, — говорил другой.
— …в самом конце апреля сорок пятого, — говорил третий, — может, в тот самый час, когда Гитлера сжигали, если, конечно, его…
— …Нет, а ты помнишь…
— …свалил я его с двух ударов, а на меня с бруствера еще двое здоровенных таких эсэсовцев — им тогда "язык" позарез был нужен…
"Десантники, сдавайтесь! — услышал я сквозь голоса фронтовиков у ресторана и шум машин на площади и музыку из окон. — Это говорю я, мулла Ахмад". И все вдруг стихло. Показалось, что слышно темноту. У Вити в ТТ[7] оставалось два патрона, но ТТ мы называли "мухобойкой". У меня был пистолет-нож с одной малокалиберной пулей. И две гранаты на двоих. И две тротиловые шашки. "У умного солдата и рукавица гранатой может стать", — говорил взводный. И он умел это делать. Я размахнулся и швырнул в сторону пустой "рожок". Они тут же открыли на звук огонь, и Витя точно бросил оборонительную гранату. Снова стихло. Лишь кто-то из них слабо стонал внизу. Прошло минут пять. Зная, что нас двое, но по рации мы могли вызвать подкрепление, они поползли. Ахмад тем временем через мегафон чуть ли не шутя описывал, что он с нами сделает, если мы не сдадимся, и что-то о Москве, о наших женщинах, но разобрать было трудно. "С-сука!" — закричал Витя, поймав в прибор ночного видения одного, который подполз к нам совсем близко, и застрелил его из пистолета. И тут же человек восемь вскочили, но моя "эфка" разметала их, на скале над нами повис обрывок белой чалмы. Мы поняли, что нас окружили "черные аисты" — пакистанский отряд специального назначения, командос. Поняли, что вряд ли уйдем.