Сергей Рокотов - Карточный домик
— Мы сейчас же пойдем в ближайшую гостиницу, — сказала она. — Ты положишь свое удостоверение и потребуешь, чтобы нас поселили.
— Не буду я ничего требовать, — сказал я.
Но в половине седьмого мы вошли в гостиницу под названием "Салют". Сонная женщина из-за стойки нам ответила, мельком взглянув на удостоверение, что гостиница закрыта на спецобслуживание, но если мы подойдем после двенадцати, то, возможно, что-нибудь освободится.
— Спасибо, — сказал я.
Мы вышли на площадь, не глядя друг на друга, измученные, опухшие. Отупело стали смотреть на лозунги и плакаты, вывешенные в честь Дня Победы. На легковые и грузовые машины, движущиеся по кругу.
— Хороший город, — сказала Оля. — Спасибо тебе, дорогой, за это свадебное путешествие.
— Зачем ты так?
— И что мы теперь будем делать? — с недобрым смешком спросила она, ежась от холодного ветра. — Не знаешь? И я не знаю. Только сдается мне, что мы всю жизнь вот так проживем. Если проживем.
— Что ты имеешь в виду? — дернул меня кто-то за язык горячими шершавыми пальцами.
— То и имею, — она подняла руку с оттопыренным безымянным пальцем и как-то задумчиво и отрешенно посмотрела на помутневшее кольцо. — Ты прекрасно понимаешь.
— Почему?
— Надоели мне твои идиотские вопросы!
Она пошла по краю тротуара, и я пошел за ней. Она остановилась возле кинотеатра. Там шел двухсерийный фильм про войну.
— Ты смотрел?
— Да.
— Я тоже, но делать нам с тобой в этом городе больше нечего.
Проболтавшись до девяти, промерзнув, мы купили билеты и сели в фойе, дожидаясь начала сеанса. В тепле разморило, но спать на свету, под фотографиями белозубо улыбающихся киноартистов было неудобно. Оля стала заниматься со мной английским. Мое произношение раньше забавляло ее, ей нравилось меня передразнивать, но теперь раздражало, хотя она, будущая преподавательница, и не показывала виду, терпеливо повторяя межзубные и альвеолярные звуки. У меня выходило все хуже. Я замолчал. "И кому это все надо?" — тихо, будто самой себе сказала она и больше ничего не говорила. С неприязнью мы смотрели на входящих в кинотеатр.
Операция была задумана для того, чтобы взять — живым или мертвым — главаря банды муллу Ахмада. Но он ушел, переодевшись в женщину, под паранджой. Опять ушел. Полгода назад он сидел в городской тюрьме и лишь когда убежал, сняв троих человек, мы узнали, что это был он, Ахмад, сын миллионера, окончивший Оксфордский и еще какой-то университет, учившийся и в Москве. До городской тюрьмы он пробыл четыре дня у нас в батальоне. Переводчик-таджик уехал, и мы объяснялись с пленным на пальцах, жалея, что он не знает английского, который мы проходили в школе. Говорили ему все, что о них думаем, что сделаем с ними в скором будущем. Он кивал, улыбался и норовил подать нам всем руки, а то и обнять. Мы смеялись. Называли его Гришкой. Потом выяснилось, что по-английски он все-таки немного лопочет — научил хозяин, на которого он батрачил в глухом кишлаке. Еще мы поняли, что читать и писать он не умеет, что бандиты убили его родных, увели женщин и силой заставили идти в банду, но по нашим солдатам он не стрелял и готов поклясться в этом. Было ему лет двадцать шесть. Он давно не брился, и у него отросла иссиня-черная борода. Взгляд его больших глаз был чуть рассеянным, как у близоруких, умиротворенным, порой даже ласковым. Он говорил, что мечтает побывать на родине Ленина, о котором много слышал. Однажды на рассвете, когда мы вернулись с удачной боевой операции, он окликнул нас с Володей Шматовым, показал, как переливаются бриллиантовые капли росы на броне и, прикрыв глаза, тихонько запел. Очень хорошо он пел, хоть и совсем не по-нашему. Мы присели рядом на траве, заслушались, глядя на золотящиеся, а с другой стороны — густо-синие, почти черные скалы. Воздух был удивительный, прозрачный и словно насыщенный крупицами серебра, всю долгую холодную ночь очищавшим его. И так тихо, что дух захватывало. Подошли ребята — Шухрат, Серега, Витя — тоже сели на траву, стали слушать, забыв, что не ели, не спали, что у китайских кроссовок сгорели подошвы от ночного пятидесятикилометрового марша по камням… Дней через десять после того, как мулла бежал из тюрьмы, два наших отделения попали в засаду. Володю Шматова мы нашли распятым на арче. Ему отрезали все, что можно было отрезать, и содрали кожу, а перед казнью долго пытали кипящим маслом. Жители кишлака сказали, что это дело рук Ахмада, поклявшегося самой страшной клятвой: всех нас, "ночных дьяволов", весь батальон во главе с нашим "Иисусом" — комбатом распять. Вскоре мулла спалил кишлак, жители которого нам помогали. Никого в живых он не оставил. Всем окрестным мальчишкам платил по сто, а то и по триста афганей за каждую дырку в трубопроводе, за любую пакость. Заваливал нас "дезой", подсылая перебежчиков и "доброжелателей" из кишлаков. Возвращался из Пакистана с караванами, нагруженными несметным количеством оружия и боеприпасов. Несколько десятков человек сам застрелил из снайперской винтовки. И вот он опять ушел. А спустя две недели нас с Витей Левшой окружили и, когда у нас кончились патроны, заревел мегафон в тишине: "Шурави коммандос, сдавайся!" И я узнал его голос, когда он сказал на русском: "Десантники, сдавайтесь. Это говорю я, мулла Ахмад".
Прозвенел звонок. Мы вошли в зал и тотчас, лишь погас свет, уснули, привалившись друг к другу.
13
Проснулся я от взрывов и не сразу сообразил, что сижу в кинотеатре. Кричали: "За родину! Ура!" Я облизал невкусные растрескавшиеся губы. Оля спала. На экране рушились под бомбами дома и мосты, строчили из автоматов, забрасывали пулеметные гнезда гранатами, сшибались в рукопашной. В прошлый раз я смотрел эту картину тоже сквозь сон и мало что запомнил. Нам в лагерь привезли ее после самой удачной на моей памяти операции — без потерь мы захватили огромный склад с боеприпасами, продовольствием, одеждой. Приняли душ, поужинали. Фильм начался, когда стемнело. Кое-кто из ребят сразу захрапел, но большинство держались, потому что кроме кино и писем какая у солдата радость? Комментировали с юмором. "Ну дает Санек! — говорил Миша Хитяев, у которого брат служил в показательной Таманской дивизии под Москвой и писал, что за полтора года службы и с псами-рыцарями успел перед кинокамерами повоевать, и с Наполеоном, и с белогвардейцами, и за Москву в сорок первом году бился, и Будапешт взял — остался лишь Берлин на дембель. — Ну, Санек…" "Завидуешь?" — спросил кто-то. "Не-а", — ответил Миша Хитяев. Павел, сидевший рядом, толкнул меня в бок, чтобы разбудить, но я не спал. "Они "За родину!" кричали, когда шли в бой, — сказал Павел. — А мы материмся или молчим, как рыбы. Мне кажется, самое страшное в любой войне — немота. Когда права не имеешь…" Я младше Павла и об этом не задумывался. Я просто воевал. Выполнял приказы. Ждал писем от мамы и от Оли. Ждал, когда привезут кино. Счастлив был, если удавалось набить брюхо и поспать часа четыре кряду. Газетку почитать спокойно, присев где-нибудь за кустом и повесив ремень на шею. Сперва, конечно, трудно было. В первом моем бою, верней, уже после боя, когда прошли по полю, устланному кровавыми, перемешанными с песком и пылью обрубками, кусками пехоты, попавшей под массированный артобстрел, мне стало плохо. Думал, не привыкну. А потом привык. Почти ко всему. Даже о женщинах научил себя не думать, хотя это было трудно. Смотрели фильм про войну, зная, что завтра весь день — отдых. Постираться можно будет. Просто полежать. Посмотреть на облака. И тут рассекла экран очередь из крупнокалиберного пулемета. Стреляли с гор. Ребята проснулись, но никто не стал прятаться, залегать, разве что несколько молодых повскакивали, а мы, деды, стали свистеть и топать ногами, совсем как на гражданке, когда рвется у киномеханика пленка или что-то там в аппарате заедает. Но когда эрэсы запукали, засвистели и зашелестели — тут уже мы врассыпную.
— Мы где? — спросила Оля.
— В кино, — улыбнулся я, глядя на ее заспанное лицо.
— А, — сказала она и снова опустила веки, положила голову мне на плечо.
Полутора часов хватило и больше я не спал. Я думал о нас с Олей. О том, что ни эта ночь, ни это утро ничего не значат. Раздражение прошло, не оставив следа. Она любит меня. Любит. И все вранье, что про нее говорили. Много злых людей. Завистливых. Мелочных. Они не знают, что есть гораздо более важные вещи в жизни. И стоит она гораздо дороже, чем они думают. А злых много. Жестоких. Ну и черт с ними.
Я вспомнил Олю девочкой-пятиклассницей, какой увидел ее, когда переехал в Москву и стал учиться у них в классе.
Солнечным осенним днем она вышла после уроков и вдруг сказала мне: "Пойдем мороженое купим". Девчонки из класса и мальчишки, Андрей Воронин, с которым я недавно дрался за школой, глядели на нас, и я не знал, как поступить. К тому же у меня не было ни копейки. Сказать, сама иди? Но ведь я мечтал о том, чтобы пройти вот так с ней по улице, поговорить о чем-нибудь, как взрослые, и, может быть, потом даже взять за руку. С первого сентября, с той минуты, как увидел ее, — мечтал. Она была выше ростом и смотрела на меня, глаза ее и бант с блестками в волосах, блестели на солнце. "Сама иди", — ответил я, залившись краской, и не нашел, как скрыть это. Я тогда все время краснел. Как впрочем, и теперь.