Виктор Потанин - Мой муж был летчик-испытатель
Он допел романс до конца. Вера стала часто-часто моргать, и в глазах у нее вдруг означились слезы.
— Все-таки хорошо, что вы здесь. Все хорошо, хорошо… И вокруг хорошо. Если бы моя воля, я после смерти завещала бы сжечь себя, а пепел развеять вон с того холма. Вы видите его, вон там, за огородами. Вы видите, сколько там растет ромашек! — Она показала рукой в окно. — Какие они белые, снежные. Я хочу слиться с цветочной пыльцой. Вон мама моя меня не понимает. — После этих слов Катерина сразу повесила голову, и мне стало ее нестерпимо жаль. Но Вера продолжала:
— А вы любите смотреть на звезды?.. Вы верите, что там что-то есть? — Она взглянула на меня, и я должен был отвечать.
— Верю, конечно. Наверное, там тоже есть жизнь или что-то подобное. Что — я не знаю. Но все равно верю…
— И я верю. — У нее загорелись глаза. — Я даже представляю этих людей, я вижу. А вы не улыбайтесь — я их видела уже, да-да…
— Нам об этом говорили, — сказал я тихим голосом и улыбнулся.
— Опять смеетесь. А над кем вы смеетесь — я так несчастна. Ой, простите, я не буду об этом. Но только обидно же! Вы понимаете, мне правда очень обидно, что теперь все заняты политикой, разговорами, часами сидят у телевизоров, а что толку? Говорят везде про человека, а камне все равно никто не приходит. Только Кустик меня не покидает. Да еще мама. Но я ее часто обижаю… — Вера замолчала, и Катерина начала всхлипывать, и сердце мое снова остановилось. А Вера продолжала:
— И простите нас за бедность. Это я виновата. Все деньги забирают лекарства. Вы меня понимаете, Владимир Иванович. Я слышала, что вы хороший человек. Но вот хороший вы, добрый, а почему разглядываете так наши углы? Мне стыдно… И простите, что я грублю, обижаю…
— Не надо, — сказал я сдавленным голосом, — я все понимаю…
— Ну вот, понимаете, а моей сестренке нужны туфли, а денег нет. Сестренка очень красивая, а носит мои старые платья. У меня осталось несколько. Правда, правда… От той нашей жизни. И они как воспоминания, как память. А одно есть мое самое любимое, дорогое. Оно такого нежного цвета с голубыми цветочками на рукавах и такое коротенькое, выше колен. У меня были, знаете, чудесные ноги… — Она перестала говорить, и раздался внезапный плач. Ее плач. Как это странно… Только что говорила и улыбалась — и вот уже плачет. Мы все молчали, но сквозь плач опять прорезался голос:
— Андрей так любил мою фигуру. У него был парадный синий мундир, а у меня это платье. Ох, какая была пара! Иногда мы вместе приезжали в Феодосию. Там есть набережная, длинная-длинная, как будто уходит в небо. Выйдешь на нее, а в глаза — солнце, а рядом — море. Я даже написала стихи — «Море — синяя колыбельная…». Но я не буду, смешно это, баловство одно. И пишу я их только зимой, а летом — трава, много солнца. А зимой так грустно. Вы не устали от моей болтовни? Но вы не скажете, я понимаю… Так вот мы ходили с мужем, как дети. Я его держу за руку, и все нам завидуют. Это так хорошо, когда завидуют. Я ведь любила всех удивлять. А он был такой красивый, а самое главное — глаза. Знаете, такие синие, огромные девичьи глаза в темных чудных ресницах. И это мой муж!.. Спойте, Миша, про такие глаза. Ой, простите, я назвала вас Мишей.
— Да это ничего… — разрешил мой друг.
— Ах, ничего!.. Вы знаете, его самолет взорвался на высоте пятнадцати тысяч метров…
— Почему взорвался? — спросил я, потому что возникла пауза, и нужно было о чем-то спросить.
— Он шел на рекорд. Он разгонял машину, вы понимаете, он мечтал… Еще бы немного, и его самолет преодолел бы силу тяжести и вырвался на простор, на свободу… Вы понимаете, он стремился за ту грань, за которой уже нет ничего, а может, и есть. Да-да, я верю. И Андрей мой верил. Но самолет не выдержал, раскалился докрасна и взорвался… Ну что вы, Миша, молчите, почему не поете нам про глаза?..
— Подчиняюсь! — ответил Миша и начал:
Ах, эти синие глазаМеня пленили-и…
И с этой минуты он пел уже беспрерывно. Он походил теперь на какой-то дьявольский инструмент, который завели на много часов вперед, а может быть, на всю жизнь. И как он пел! Вот я вспоминаю об этом, Николай Николаевич, а у меня сжимается сердце. Вот видите, я заговорил на языке старинных романсов, но что с собой делать. У меня не хватает слов. Пел он так, знаете, как будто бы опьянел. И опьянение было тихое и счастливое, точно бы от стакана шампанского… Ударили брызги в голову, и закружилась она в сладостном сне. Так и было — он смотрел на нас и словно не видел, где находится, и какие люди вокруг, и какие стены. Даже старая Катерина точно бы сняла с себя одно лицо и надела другое. Глаза ее светились большим волнением. А Вера стала курить. Вот и угадал я все про нее, подумалось с какой-то торжественностью, а потом и забылось про это. А Миша пел, и не хотелось его прерывать. А в комнате уже плавали настоящие клубы дыма, и сквозь табачный дым как-то неестественно и прекрасно просвечивало лицо больной. Да Вера и не казалась больной. Любой бы человек сейчас мог в нее влюбиться… И вот теперь-то, Николай Николаевич, это лицо ее, прозрачное и неземное совсем, постоянно передо мной. Хочу отвлечься и не могу. Особенно трудно, когда не спится, когда нет рядом живых голосов. Да и засну — так рядом это лицо. Врач сказал мне, что это невроз. И это, мол, не страшно, очень скоро все пройдет, и я буду здоров. Я ему возразил, что и теперь я здоров, просто мне беспокойно жить и часто хочется умереть. Но он опять меня успокоил, что причины-де моих невротических страхов — нестабильная ситуация в стране… Вы чувствуете, Николай Николаевич, слово-то какое придумали для меня — ситуация. Научились вы, ученые люди, говорить на каком-то тяжелом и страшном языке. Неужели вас самих не гнетет их тяжесть?.. А я ведь, между прочим, вновь отвлекся. Я ведь рассказывал, как Миша пел про «эти синие глаза», а Вера, уже не таясь, не стесняясь, курила сигарету за сигаретой, и лицо ее растворялось в табачном дыму и скоро стало чуть заметным белым пятном. А. Миша все пел. Он пел так, Николай Николаевич, как будто это был самый счастливый миг его жизни, а может, и опьянел. Но я об этом уже написал… И вдруг она ударила рукой по подушке:
— Хватит, Миша, хватит. Я не могу больше, устала. И не надо было приходить ко мне, я не просила…
Миша удивленно уставился на нее, глаза его ничего не понимали.
— Да, Миша, да! Вы не за ту меня принимаете, вы слышите меня, я не могу… Да Бог с вами. Все равно скоро встречусь с Андреем.
— Да с каким Андреем-то? — Это Катерина подошла к самой кровати. — Чего ты им сидишь и городишь? И про возраст про свой наплела… Люди к тебе с душой, с жалостью…
Вера подняла руку, как будто бы защищаясь. Потом медленно-медленно ее опустила.
— Мам, ты не встревай. Я им сейчас все выскажу, залеплю. Надо же, пришли, пожалели…
— Верка, не хулигань! Белены объелась, что ли? Сдурела! — Катерина уже не говорила, а кричала. И Веру сразу отрезвило:
— Простите меня, со мной так бывает. Находит что-то, и я забываюсь… Но мне так тяжело, вы не представляете, как тяжело. Был бы жив Андрюша — он бы пожалел. — Она обвела нас глазами и усмехнулась. — Как-то мы плыли с ним на пароходе, и у меня началась морская болезнь. Он тогда присел ко мне на кровать и заплакал. Он так любил меня, как будто я была его ребенком, его дочкой, потому он плакал и трогал мне пульс. Вот так возьмет осторожно ладонь и что-то считает, шепчет… — Она взяла у Миши ладонь и сжала запястье. — И я вот так же слышу, как стучит во мне кровь — тук-тук, как клюется цыпленок. — Она рассмеялась, а Миша сразу отнял ладонь, и Вера вздрогнула, как будто ее ударили плеткой.
— Вы что, решили, что очаровали меня?!
— Я?! — изумился мой друг.
— Да, да, да! А вы больше всех! — Она смотрела на него мстительно, злобно, и он отвернул лицо. Катерина хотела что-то сказать, вмешаться, но, видно, не посмела. И я понял, что нужно уходить сейчас же, немедленно, но почему-то медлил. А Вера снова стала кричать:
— Вы не ко мне приходили, не лгите! Вы вот к этому приходили… К этому… — И вдруг она сдернула с себя одеяло. Ноги лежали на простыне, как посохшие веточки. Каждую весну я обрубаю такие гиблые ветви в своем саду.
— Нате, нате! Любуйтесь! Нашлись, понимаете, добрые люди, нарисовались… — Она задохнулась. Губы у нее повело в сторону, как будто ее кто-то резал по живому телу. Но все-таки она нашла в себе силы:
— Эх вы, поверили… А я ведь наврала вам про все, сочинила. Никакого мужа у меня не было, никаких морей, самолетов… — Она опять задохнулась. А Катерина, не таясь, зарыдала. Наверное, эти рыдания и возбудили ее опять:
— А теперь убирайтесь! И сейчас же, немедленно!..
— Но мы… — начал Миша, но она его перебила:
— Вот так, народный артист. Ты не ослышался… Выйди и закрой дверь с той стороны.
— Верка, дура, не хулигань. — Катерина подошла к ней и стала гладить по волосам. Наступила долгая, изнуряющая тишина. И потом опять Верин голос, но какой-то незнакомый, усталый, другой. Он шел до нас как будто через стену или через пленку дождя: