Петер Хандке - Нет желаний - нет счастья
Вечером следующего дня, получив известие о её смерти, я вылетел в Австрию. Полёт в полупустом самолёте протекал ровно и спокойно, воздух был прозрачен, без признаков тумана, далеко внизу мелькали огни сменяющихся городов. Я читал газеты, потягивал пиво, поглядывал из окна, и мною незаметно овладело устало-безразличное благодушие. Да, думал я снова и снова и повторял вслух вслед за своими мыслями: ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ТАК ВОТ ОНО ЧТО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. ОЧЕНЬ ХОРОШО. На протяжении всего полёта я был вне себя от гордости, что мать покончила жизнь самоубийством. Но вот самолёт пошёл на посадку, огни засверкали ярче. Расслабнув в безмятежной эйфории, бороться с которой я больше не мог, я едва шагал по пустынному аэровокзалу. Утром, продолжая путь в поезде, прислушался к рассказу моей соседки, преподавательницы пения венского хора мальчиков. Она жаловалась своему спутнику, какими несамостоятельными оказываются эти мальчики, даже когда взрослеют. У неё есть сын, который тоже учился в этой школе. Во время турне по Южной Америке он был единственным, кто уложился в карманные, деньги, даже кое-что привёз назад. Он по крайней мере обещает вырасти разумным человеком. Не слушать её было невозможно.
На вокзал за мной приехали на машине. Ночью шёл снег, но сейчас небо было безоблачным, светило солнце, было холодно, в воздухе сверкала изморозь. Какое, однако, противоречие — приходится ехать по весёлой ухоженной местности, да ещё в такую погоду, когда местность эта кажется столь естественно принадлежащей неизменно тёмно-голубой вселенной, что ты себе и представить не можешь какого-либо коренного перелома, ехать к дому траура, где лежит, быть может, уже тлеющий труп! До самого дома я не получил ни какой-либо поддержки, ни какого-либо предзнаменования, так что к встрече с мёртвым телом в холодной спальне оказался совсем не подготовленным.
На стульях, в несколько рядов стоящих в комнате, тесно сидели соседские женщины и пили вино, которое им предлагали. Я чувствовал, как, глядя на покойную, они исподволь начинают думать о себе.
Утром в день похорон я долго оставался один с покойницей. Моё личное чувство внезапно совпало с общепринятой традицией бодрствования у гроба. Мёртвое тело казалось мне то ужасающе одиноким, нуждающимся в любви, то мне становилось скучно, и я смотрел на часы. Я решил пробыть у неё не меньше часа. Кожа у неё под глазами вся сморщилась, кое-где на лице поблёскивали капли святой воды, которой её окропили. Живот немного вздулся от таблеток. Я сравнил положение её рук на груди с неподвижной точкой вдали, чтобы удостовериться, что она не дышит. Между верхней губой и носом у неё не было больше ложбинки. Лицо её теперь очень походило на мужское. Временами, когда я долго смотрел на неё, я переставал сознавать, о чём мне следует думать. Тут скука делалась невыносимой и я растерянно стоял рядом с покойницей. Но когда истёк час, я, несмотря на это, не хотел уходить и оставался с ней ещё долго.
Потом её фотографировали. С какой стороны она фотогеничнее? Фотогеничность — у неё, у мёртвой?
Церемония похорон окончательно обезличила её, и всем стало легче. Мы шли за бренными останками сквозь снежную вьюгу. В религиозные формулы нужно было только вставить её имя. «Сестра наша…» Со свечей на пальто провожающих капал воск, который позже удаляли утюжкой.
Снег налил такой густой, что к нему никак нельзя было привыкнуть, и всё поглядывали на небо: не кончается ли. Свечи гасли одна за другой, их больше не зажигали.
Я вспомнил, что не раз читал, как бывает, что, заболев по время похорон, человек умирал.
За кладбищенской стеной сразу начинался лес. Лес был сосновый и покрывал склоны довольно отвесного холма. Деревья росли так плотно, что уже от второго ряда видны были одни макушки, и дальше — макушки за макушками. Сильные порывы ветра разрывали снежную завесу, но деревья по шевелились. Я перевёл взгляд от могилы, от которой быстро удалялись люди, на неподвижные деревья: впервые природа показалась мне и впрямь жестокой. Так вот они, стало быть, факты! Лес говорил сам за себя. Кроме бесчисленных макушек, всё было не в счёт; на их фойе какое-то случайное скопление фигурок, которые теперь быстро исчезали из виду. Мне казалось, что кто-то надо мной издевается, и я ощутил полнейшую беспомощность. Внезапно, охваченный бессильной яростью, я понял, что обязан написать что-нибудь о своей матери.
Позднее, дома, уже вечером, я поднимался по лестнице. И внезапно прыжком перемахнул через несколько ступенек. При этом я как-то по-детски хихикнул, да ещё чужим голосом, словно собирался чревовещать. По последним ступенькам я взбежал бегом. Наверху, кичливо стукнув себя кулаком в грудь, я сам себя обнял. Медленно, с чувством собственного достоинства, как обладатель некоей редкостной тайны, спустился я затем вниз.
Не верно, что работа над рассказом принесла мне пользу. В те месяцы, когда я поглощён был историей моей матери, эта история поглощала все мои силы. Работа моя не была, как я поначалу надеялся, воспоминанием о законченном периоде моей жизни, это была какая-то беспрестанная сумятица, когда воспоминания всплывали в форме отдельных слов, которые лишь подтверждали, что мне необходимо отказаться от замысла. Случается, я и теперь ещё внезапно просыпаюсь ночью, словно от лёгкого толчка, и, в ужасе затаив дыхание, собственными глазами вижу, как с каждой секундой заживо сгниваю. Воздух в темноте не шелохнётся, и мне кажется, будто все предметы потеряли равновесие и сорвались с места. Вот они ещё чуть-чуть покружатся бесшумно вокруг, а затем начнут отовсюду валиться и задавят меня. Во время таких приступов страха человек притягивает к себе всё и вся, как разлагающееся животное, при этом он не пребывает в безучастной удовлетворённости, когда все его чувства проявляются свободно, а его неизбежно захлёстывает безучастный объективный ужас.
Разумеется, описание — это всего-навсего процесс воспоминания; зато оно не исключает дальнейших усилий и извлекает из приступов страха благодаря попытке сблизиться с событиями и выразить их наиболее созвучными оборотами, некий интерес, превращая блаженство ужаса в блаженство воспоминания.
Днём мне часто кажется, что за мной кто-то наблюдает. Я открываю двери и выглядываю. Каждый шорох я прежде всего воспринимаю как покушение на себя.
Иногда, правда, во время работы над этим рассказом мне порядком надоедало быть откровенным и честным, и мне хотелось поскорее взяться за что-нибудь такое, где можно будет и приврать, и в чём-то притвориться — например, написать пьесу.
Однажды, нарезая хлеб, я уронил нож и сразу вспомнил, как она по утрам нарезала детям хлеб маленькими кусочками и бросала его в тёплое молоко.
Нередко она мимоходом слюной чистила детям нос и уши. Я всякий раз отшатывался, запах слюны был мне неприятен.
Однажды в компании во время прогулки в горы они хотела отойти и сторонку по нужде. Мне стало стыдно за неё, я захныкал, и она сдержалась.
В больнице она всегда лежала в переполненных больших палатах. Да, так ещё бывает! Однажды она там долго-долго пожимала мне руку.
Напоив и накормив всех, она всякий раз кокетливо совала в рот оставшиеся кусочки.
(Разумеется, всё это лишь забавные эпизоды. Но и строго научные выводы казались бы в этой связи тоже забавными. Слова, которые мы употребляем, слишком деликатны.)
Бутылка с яичным ликёром в серванте!
Мучительные воспоминания о ней одолевают меня во время повседневных дел, особенно на кухне.
Рассердившись, она не била детей, а только резко прищемляла им пальцами нос.
Смертельный страх, испытанный ночью, когда проснёшься и видишь, что в прихожей горит свет.
Несколько лет назад я собирался снять всех членов семьи в каком-нибудь приключенческом фильме, который не имел бы никакого отношения к их жизни.
В детстве она страдала лунатизмом.
Первое время, именно в тот день недели, когда она умерла, я особенно живо представлял себе её смертные муки. Как-то мучительно долго спускались каждую пятницу сумерки и наступала темнота. Жёлтые пятна от уличного освещения мерцают в ночном тумане; грязный снег и вонь канала; а вот она в кресле перед телевизором со скрещёнными руками; последний раз спускает воду в туалете, дважды.
Нередко во время работы над этим рассказом у меня возникала мысль, что к этим событиям больше подошло бы писать музыку. Sweet new England…[8]
«Есть, быть может, новые, неожиданные виды отчаяния, которых мы не знаем», — сказал деревенский учитель в детективной телесерии «Инспектор».
Все музыкальные автоматы в этих местах имели пластинку с полькой, которая называлась «МНЕ ОПРОТИВЕЛ МИР».