Андриан Шульгин - Гримасы улицы
— Это было на двадцатьпервом году моей жизни. Служил тогда я кучером в Смоленском имении моих господ. Красавцем был, сказывали, я тогда. В людскую хоть не ходи, — девки гурьбой бегали, да и от стариков был почет, потому вечерами за советами часто на конный захаживали ко мне и про слободу еще в те давние времена тайком говаривали. — Старик закашлялся, глотнул горючего, и продолжал:
— Так, вот помню, как сейчас будто произошло, а уж сколь десятков лет убежало. Было это на широкой масленице. Из Петербурга наехало гостей видимо–невидимо и все генералы, должно, — в иполетах, и барыни, говорили, из породы Барятинских. Ну и веселились же. А как человек сорок, должно, солдат с трубами приехали, так тогда и вовсе свет кругом пошел. Вечером в тот день, помню, лежу в людской и рассказываю про Пугачева. Вдруг как хлопнула дверь, и ввалилась Матрешка рябая с распоряжением от барина лошадей заложить. Ну, знамо, как есть приказанье — в минуту выполнил, потому, боялся. За политику прежде строго наказывали, житья не было. Жду я это у подъезда, а на дворе уж темно. Вижу–кто–то бойко сбежал по ступенькам лестницы и крикнул, бросаясь в кошеву: Вези!
— Подтянул я вожжи, да как гакну. Тройка серых рванула копытами снег, метнула комьями в лицо, заметалась снежною пылью. Я по голосу узнал–это была она, дочь нашего барина, красавица всей нашей округи.
Старик тяжело вздохнул, потянулся и как будто лениво, неохотно продолжал.
— Что случилось — я узнал только потом, когда завернули мы к управляющему на мельницу. Вытянувшись в струнку, я стоял у взмыленных лошадей, собираясь спросить, где ждать позволит, а она подошла ко мне и тихо сказала:
— Кондратий, иди за мной.
— Шел я, как пьяный, шел, и ног под собой не чуял, и не понимал, зачем. Распахнула горностаевую шубку, обняла меня, прижалась, как ребенок и, опустив глаза вниз, спросила:
— Ты не любишь меня?
— Язык мой как будто онемел, а она все говорила о любви, о каких–то страданиях. И тогда пробудился во мне зверь, закипела молодая кровь, в голове кругом пошло и не упомню, как уж я схватил ее, перегнул и–и–и-и совершилось недоброе. До рассвета так… Как змея, обвила мою шею, крепко целовала, жгла своим взглядом мои глаза и молчала. Не о чем нам было говорить. Эх, вы братики мои! Вот эта власть, сильная власть тела и погубила меня. И когда чуть серело небо и только начал приближаться рассвет, она выбежала из комнаты, а к восходу мы уже были там, в имении. Нас искали, вся дворня высыпала встречать; на террасе, как палач, стоял суровый барин, а мы с ней молчали…
— Когда взошло солнце, я пришел в себя. Не помню, как пороли, только страшно стало, тело болело, и я уже был слепой.
Кондрат низко опустил голову к лежавшей Катюше и тихо зарыдал. Как лесной ручеек в тихую ночь переливается серебристыми водами и катится в неведомую даль, так и слезы старика горячей струею непрерывно катились в неизвестность. И ночлежка будто поняла его. Тихо молчала она, и ребята, вытянувшись на полу, боролись с тяжелыми мыслями. Никому не хотелось говорить. Катюша, вытянув маленькие ручонки, не мигая, глядела на темный ком старика из глаз которого торопливо падали слезы на ее лицо. На сердце залегла горечь недавних обид и жуткое неизгладимое чувство доброты слепого Кондрата.
Глава XI
В исправительном доме
Кончался последний месяц зимы. Весенний рев уже врывался в мрачные корпуса, опьяняющим запахом сирени парка звал к себе. Сашка неустанно сидел над книгами. В последнее время он едва высиживал рабочий день, сапожный молоток работал медленно.
— Ну и сво–олочной народец! Загнали в берлогу и сиди. А теперь скоро лето, в деревне начнется сенокос, туда дальше незаметно и жатва подойдет. — Тоска по деревне росла, мысли бежали, и звали на родные поля. Однообразная жизнь начинала надоедать.
— Чиво это ты захандрил, али удрать задумал? — спросил комсомолец.
— Раздумался по деревне, вот и потянуло, потому, знаешь, Арон, деревенскому в Москве не житье, мученье какое–то. Народ лягавый, ей–богу вот, терпенья нет. Посмотришь на кого, а он смеется над тобой. Ну, думаешь–попался бы ты мне наедине — уж я б тебе так смазал, что забыл бы ты как косоротиться.
— Дурной ты, Сашка! С улицы подобрали тебя, выучить думаем, а ты удирать. Здесь одевают тебя, как нужно, и сыт ты, а главное, человеком быть можешь. Поверь мне — жалеть после будешь, а не вернешь.
— И хорошо, все равно мужиком подохну. Взяла тоска, да так, что и жить неохота, — в пору повеситься.
— Верно говорю тебе, — дурной ты, потому, посуди: здоровый парень, а дурь из головы не выкинешь.
По ночам, когда затихал корпус, Сашка боролся с мыслями, и животная похоть, зов к уличному разврату окончательно убивали его. Помнится ему и Наташа, смотревшая кроткими глазами и стыдливо молчавшая, помнится ему ярким пятном запечатлевшаяся Ира и пробуждает порыв, соблазн ярко вспыхнет и закипит кровь–не выдержит, шмыгнет в уборную, а оттуда придет усталый, но спокойный. Ребята как будто не замечали, каждый из них грешил втихомолку. Онанизмом заниматься не считалось позором, улица приучила ко всему. Разве так, иногда в разговоре между собой подсмеивались друг над другом: Кулакова Дунька приходила. На этом и кончалось.
Тысячи разнообразных воспоминаний каждый таил в себе, и слышалось в ночной тиши, как ребята, припоминая порывы наслаждений, долго вздрагивали, погружаясь мыслями в глубину прошедшего разврата…
Рано утром в теплый осенний день Сашка сидел у окна и думал: — «Скоро на волю выпустят». Близость свободы теперь не радовала его; он уже научился ценить покой, но не умел им владеть. Жизненный кругозор становился шире, книжки, прочитанные им, научили не тому, чему нужно было. Сказочный героизм захватил его. Сегодня он был задумчив и по случаю последнего дня в колонии не выходил на работу. Назавтра он ушел в парк и долго думал о том, что ждет его на улице. Возле него оказалась маленькая девочка лет тринадцати, с любопытством допытывавшаяся, как и за что он попал сюда.
— Глупа ты еще, чтоб знать про это. Потерпи годика три, наш брат всему научит, не забудешь быть блатной.
Девочка не понимала, о чем он говорит, а он хотел напомнить ей о гнусной похоти, которая при виде девочки пробудилась в нем.
— Хочешь, Лиза, пойдем в беседку, я покажу тебе, какие цветочки вырастил, — большие они у меня. Завтра я на свободу иду. Што-б другим не доставались, тебе оставлю. Хочешь?
— Конечно, хочу.
И Сашка повел ее за собой. Про себя он думал? Сделаю, что нужно, и улизну. Один конец будет…
Вечером он бежал. На утро в колонии шли толки, смутный разговор носился по комнатам.
— Здорово, говорят, он… — шептались ребята. Экономка, говорят, с ума сходит, а сама, небось, того. Только злая она, — не умеючи, не прильнешь. С Александром Макарычем, говорят, крутит. Башмаки намедни ей бесплатно чинил…
А Сашка в это время, спрятавшись в ящик под вагон, катил в Севастополь.
Глава XII
Нана
Много месяцев прошло с тех пор, как Наташа осталась у Петрушковых. Потянулись тяжелые долгие дни. Спрос на живой товар увеличивался с каждым днем, капитал рос, и ловкий изворотливый хозяин расширял доходность предприятия. За это время им было много принято новых девушек, таких же кротких и простых, как Наташа. Наташа уже не была той простой, наивной девушкой, какой она была до Петрушковых. Простое русское имя Наташа было заменено именем Нана. Кто из посетителей не знал ее, кто не проводил с нею длинные ночи, кто не надсмехался над ней? Не было такого посетителя, который бы хоть раз не покупал ее. Ей же было все равно. Она уже потонула в гнилом омуте, и мысли о красоте и честности давно были потоплены алкоголем.
Сегодня она совершала путешествие на автомобиле. Старый, седоволосый спец неустанно целовал ее руки, которые она так ловко подносила к его губам. Вернувшись с прогулки, она уже заманчиво бросала взгляды на мужчин, выбирая козырных тузов, глядевших на нее с упоением и предвкушавших наслаждение.
В правом углу, облокотившись, сидел бравый юноша, жадно выпивая вино и пристально смотря на девушку, которая, казалось, не замечала его. Это был молодой инженер, уже месяц ставший жалкой жертвой прекрасной Наташи. Он не один раз звал ее к себе, но она хохотала, как безумная смеялась над ним.
— Я пока еще замуж не собираюсь.
Как много было иронии в этих словах, в которых красивые чувства безжалостно были растоптаны развратом, а кроткая простота деревенской девушки потонула в гнойных язвах Петрушковской торговли живым товаром.
Так и сегодня она, увидев его, подошла к нему с громким возгласом:
— Сергей Владимирович, вы здесь?
— Как изволите видеть, Нана.
— Вы, кажется, каждый день здесь бываете?