Клуб лжецов. Только обман поможет понять правду - Карр Мэри
XII. Алкогольный трип
Осень прошла и пришла зима. Снег несколько раз шел, но его было мало, чтобы кататься на санках. Мать уговорила местного доктора выписать ей таблетки для похудания. Получив таблетки, она засунула их во внутренний карман своей сумочки «Коуч» – туда, где раньше хранила детский аспирин. Она утверждала, что таблетки «поднимали» ее в те дни, когда у нее было похмелье и она не могла встать с кровати. Такие дни я называла «днями императрицы», потому что тогда мать ничем не занималась. Она курила и, перелистывая страницы старого номера «Вог», слушала, как блюзовые певицы воют о том, какие все мужики подлецы. В такие дни мы с Лишей не волновались за судьбу мамы. Нам даже нравилось, что она все время валялась в кровати. Но с появлением таблеток все изменилось.
В мамином голосе появились раздраженные нотки. Даже простая просьба о деньгах на школьный обед могла вывести ее из себя. Она начинала носиться в поисках бумажника, громко хлопая дверьми, и орала постоянно спящему Гектору о том, что тот ленивый сукин сын. На таблетках для похудания самого мелкого повода было достаточно для того, чтобы она начала сходить с ума. После того как мы с Лишей выучили основной ингредиент этих таблеток, которым оказался метамфетамин, мы придумали частушку:
Метафаметамин,Таблетки от похудания,Метамфетамин,Таблетки для офигевания.Мать действительно похудела. Острым концом ледоруба она проделывала себе новые дырки в ремне из крокодиловой кожи. Кроме того, таблетки сделали мать нечувствительной к алкоголю. Она и до этого могла много пить, но теперь начала пить день и ночь напролет. Ее не рвало, и она не отключалась. Она постоянно говорила с северным акцентом. Она в буквальном смысле перестала спать. За все те месяцы я ни разу не помню, чтобы мама спала. Можно было проснуться в любое время ночи и спуститься в пижаме вниз, чтобы застать ее со стаканом алкоголя и книгой.
Она начала читать книги авторов с непроизносимыми именами и утверждать, что экзистенциализм – это философия отчаяния. Лиша принялась прятать книги французских авторов в глубинных недрах книжной полки, потому что от их чтения мама с блеском распиналась о самоубийстве. Она спокойным голосом повторяла, что для некоторых самоубийство – это самое лучшее, что человек может сделать со своей жизнью.
Мы с сестрой никогда не обсуждали вопрос самоубийства матери. Но если мама слишком долго принимала ванну, Лиша становилась под дверью ванной комнаты и слушала, наклонив голову набок. Глядя на нее, я вспоминала поведение охотничьей собаки, с которой ходят на перепелок. Казалось, что Лиша переставала дышать, прислушиваясь к звукам, которые могли бы свидетельствовать о том, что мама жива и здорова.
Я бежала по коридору, напевая, и совершенно не подозревала о том, почему сестра так переживает. Лиша хватала меня за руку и прикладывала палец к губам, а ее лицо искажалось от гнева. На слово «самоубийство» у нас было табу. Мы никогда не произносили его.
Лиша и я стали настолько суеверными, что перестали заниматься спиритизмом, вызывать и разговаривать с духами.
Я начинала чувствовать отчаяние матери и ее глубокое ощущение того, что она несчастна. Однажды ночью, когда Гектор спал, а я лежала с открытыми глазами, мать присела на край матраса и зачитала мне «Миф о Сизифе» Альберта Камю. Она даже научила правильно произносить его имя и фамилию, чтобы я не ударила в грязь лицом во время коктейльной вечеринки и не показала, что я выросла в колхозе.
Жизнь Сизифа оказалась хуже, чем у всех нас. Он был обречен день и ночь без отдыха потеть, напрягаться и толкать камень в гору. Но самое печальное то, что как только Сизиф выкатывал камень на вершину горы, тот срывался и катился вниз, и Сизифу приходилось начинать все сначала. Мать закрыла книгу и сказала, что мучения Сизифа длятся вечность.
Я лежала в кровати и ждала счастливого конца или морали этой истории. Наверное, я об этом и спросила мать, потому что та заложила прядь волос за ухо и сказала, что нет смысла мыть посуду и заправлять кровать, потому что все это сизифов труд. Человек делает эти действия до смерти.
Скорее всего, первое предложение по-французски, которое я выучила, было взято из этой книги. Это фраза il faut souffrir, которая переводится: «Человек должен страдать». Непонятным образом в моей голове страдание стало связано не с добродетелью, как восприняли бы мораль этой басни мои знакомые дети-баптисты в Техасе, а с умом. Умные люди страдали, глупые не страдали. Мать неоднократно говорила об этом, когда мы жили в Техасе. Помню, как однажды мы проезжали мимо парней, которые продавали дыни прямо из пикапа, улыбаясь так, словно на свете не существует занятия лучше. Мать покачала головой и произнесла: «Бог ты мой, какие они счастливые невежды». Отец придерживался другого мнения, потому что ему нравились маленькие и невинные удовольствия – сахар в кофе, то, что пересмешник ответил на его свист, и так далее.
Отца не было с нами, и мне начало передаваться отчаяние матери. Счастье – это удел идиотов, туман, в который ты попадаешь. Постоянная и тихая боль – это удел думающих людей, которые помнят о том, что они смертны, и живут в состоянии перманентного отчаяния.
Мой мир перестал быть радостным и разноцветным. Небо стало серым, как солдатская шинель, а облака – нарисованными мелом завитушками. Деревья роняли листву. Сквозь жалюзи на окне мы с Лишей смотрели слайд-шоу того, как осень превращается в зиму. На протяжении нескольких дней соседи сгребали граблями листву, а их дети прыгали и падали в кучи разноцветных листьев. Казалось, что мир превратился в рекламу «Кодак». Потом все листья сожгли в бочках на улице или прямо на участках.
Однажды я сказала сестре:
– Странно, что мы считаем, что на деревьях должны быть листья, потому что полгода они стоят совершенно голые.
В школе я обводила взглядом своих сонных и апатичных одноклассников. Один из них рассматривал пятно вытекшей на миллиметровую бумагу изо рта во время сна слюны, другой ковырял в носу. Даже дежурная по классу дочь директора, которая считалась самой умной ученицей класса, обрисовывала свою ладонь на листе бумаги. Я не представляла себе, как можно жить такой тихой и до идиотизма удовлетворенной жизнью, когда так хочется орать, бегать и пнуть кого-нибудь в голень.
Мать с Гектором два раза уезжали в Мексику. Мать лелеяла планы покупки там участка земли и создания коммуны художников, в которой она могла бы рисовать. С того времени, как мы поселились в Колорадо, мать не сделала ни мазка на картине. Она купила массу художественных товаров, которыми заставила целую комнату. Меня так и подмывало открыть какой-нибудь из тюбиков масляной краски, которые аккуратно лежали в коробке, но я знала, что лучше этого не делать. На новой палитре с дыркой для пальцев не было даже и намека на выдавленную на нее краску. Все кисточки из соболиного меха оставались в своих индивидуальных бумажных пакетах. Мать купила несколько уже натянутых холстов, которые стояли у стены, как окна, ведущие в никуда. Мы с Лишей придумывали названия для этих изображающих пустоту картин: «Белые медведи во время снежной бури» и «Пудра талька на Луне».
Мать в Колорадо не рисовала, а землю в Мексике так и не купила. Они с Гектором пили, ругались и возвращались из Мексики, страдая от поноса.
Когда они уезжали в первый раз, нас с Лишей оставили у родственницы Гектора. Это была девушка двадцати лет, которая на социальное пособие воспитывала двух карапузов. Мы называли ее Перти. Она была маленькой и похожей на птичку, с копной черных волос, которые регулярно «приручала», наматывая по ночам на пустые консервные банки. Мне кажется, что двое ее детей были самыми глупыми на свете, но Перти моего мнения не придерживалась, и ее до слез трогало любое клокотание, которое вырывалось изо рта ее чад. «Бедный nanito[58]», – ворковала она, а я только и думала о том, чтобы подушкой придушить ее детишек.