Детская комната - Гоби Валентина
Машины полны депортированных. Они медленно едут через деревню, зеленые просторы шелковистых трав, цветущие фруктовые сады, тучи птиц срываются с электрических проводов и взвиваются в небо. Когда Мила видит дорогу на Фюрстенберг, что в нескольких километрах от Равенсбрюка, у нее начинает учащенно биться сердце. Но машины проезжают мимо. «Они поедут через Швейцарию, – говорит молодая женщина из Красного Креста, – затем возьмут курс на Страсбург». Швейцария, Страсбург. Мила с восхищением смотрит на столь уверенные уста, которые спокойно говорят о вечере, о завтрашнем дне, о будущем, которые обещают стабильную перспективу, дают ей первую уверенность после ареста во Франции в январе 1944 года, – Швейцария, Страсбург. Конечно, она помнит, что война еще не окончена, ни здесь, ни в Страсбурге, достаточно посмотреть на обезвоженное тело Саши-Джеймса. Каждый лес, каждый поселок, каждая река, каждая пересеченная граница – еще одно выигранное сражение, потому что ребенок жив. Зубы Милы заново учатся жевать, желудок – переваривать сладкое, жирное. Она накопила достаточно сил, чтобы без остановки петь колыбельную Брижит по дороге в Швейцарию, до Страсбурга, до самого Парижа. Она ткет очень мягкую нить между Сашей-Джеймсом и внешним миром, чтобы он в нем остался, чтобы не ускользнул в мир небытия, и она привязывает его к нити, обворачивает ее вокруг него, наматывает теплый тугой клубок вокруг крошечного тельца: las hojitas de losárboles se caen, viene el viento y las levanta y se ponen a bailar. Она поет, и Катрин поет для Леа. В Страсбурге Катрин уходит – она направляется в Бельгию. А Мила продолжает петь до самой Лютеции[124], только бы не разорвать нить, впрочем, никто не просит ее замолчать, есть даже те, кто напевает вместо нее, когда она спит над ребенком, но только мелодию, потому что слов никто не знает. А когда в Лютеции она стоит среди сотен репатриированных мужчин, женщин и детей, Мила слышит голос отца: «Сюзанна Ланглуа», а потом еще один голос, который указывает на нее: «Вот она, месье». Она стоит спиной и сразу не оборачивается, она хочет продлить этот счастливый момент и не перестает напевать. Она ждет, когда отец позовет ее, она готовится. «Сюзанна!» – и тогда она к нему поворачивается, тетушка из Манта толкает его кресло. Мила держит на руках ребенка, и колыбельная еще не умирает на ее губах, потому что Саша-Джеймс еще не спасен, война еще не окончена.
Всю дорогу до улицы Дагер никто из них не произнес ни слова: ни тетушка, ни отец, ни сама она, они даже не прикоснулись друг к другу от самой Лютеции. По пути домой Мила рассматривает улицы Парижа, такие родные и одновременно далекие, как на киноэкране. В доме стоит неизменный аромат дерева. Солнце пробивается сквозь известковые пятна на окнах. Дубовый стол, шероховатый под ладонью. Ужасные стенные часы и стук маятника. Мила всматривается в отца, который подъезжает к столу. Он все такой же. Седые волосы, седая борода, мозолистые руки, худой и сухой. Тетушка ставит на стол кувшин с водой и три стакана. Они усаживаются вокруг стола. Отец разливает всем воду, раздает стаканы. Все движения нужно учить заново. Наливать воду из графина. Мыть стекла. Заводить часы. Протирать суп через сито. Гладить рубашки. Закрывать дверь на ключ. Она уехала отсюда тысячу лет назад.
Они пригубили воду, глядя в пустоту. Мила смотрит на мух, которые приклеились к сладкой ленте, свисающей с потолка, они умрут от истощения.
– Где Матьё?
– Мы не знаем, – отвечает отец.
– Как?
– Мы его больше не видели, – говорит тетушка.
– Твой дядя Мишель умер.
– О… Мишель…
Они выпили еще немного воды. Тетушка склоняется над молчащим ребенком.
– Как его зовут?
– Саша-Джеймс.
– Саша – как?
– Саша-Джеймс.
– Он твой?
– Да, он мой.
Прямой вопрос отец боится задать. Мила его опережает:
– Тебе нечего стыдиться. Он не от бошей, я уже была беременна, когда меня арестовали.
Тетушка высвобождает голову малыша, которая едва ли больше кулака.
– Эй, он очень худой. И ты тоже.
– У тебя есть молоко?
– Жан, твоя дочь просит молоко!
– Да, там, за хлебом.
Мила думает: пройдет ли это? Поговорят ли они? Перестанут ли быть чужими? Возможно, они спросят, все ли в порядке. И она скажет: «Да, уже лучше». Позже они захотят узнать, как это было. Она попытается рассказать. Она будет говорить на языке, который выучила там и который им неизвестен, точно так же, как она не знала его до тех пор, пока не попала в лагерь. Она будет говорить: «Block, Blockhowa», она будет произносить: «Appell, Kommando, Kinderzimmer». А они будут сводить брови и не осмелятся перебить ее, для них это будут всего лишь наборы звуков, чистые фонемы, слетающие с ее уст и ни о чем им не говорящие. Безусловно, у них не будет образов для этих слов. Она будет вспоминать, что в Равенсбрюке образы приходили медленно, болезненно и придавали смысл лагерному языку. Им пришлось называть те вещи, которых раньше не существовало: Stück, Strafblock. И откуда они, сидя на кухне вокруг стола, могли бы взять эти образы?
Они говорят, что боялись за нее. Или точнее: «Ты нас напугала». На самом деле они испугались ее. То, что она видела, они не хотят ни видеть, ни слышать. Они говорят: «Мы тоже голодали, мы мерзли». Она понимает, что именно она должна вернуться в мир, в их мир, начать жить той жизнью, которую она оставила там, где они ее оставили. Как раньше, начищать воском стол. Как раньше, готовить на кухне. Как раньше, топить печь. Вставать в семь часов утра и, как раньше, идти в музыкальный магазин. Как раньше, штопать носки. Снова стать Сюзанной Ланглуа, отказаться от Милы. Избавиться от Равенсбрюка. Найти свободное место, с четкими контурами прошлой жизни, как должен будет найти свое место Матьё, если он когда-нибудь вернется. Другие не расступятся перед теми, кто будет возвращаться к мирной жизни, месяц за месяцем, преодолевая темноту. Она понимает, что будет носить в себе Равенсбрюк, как она вынашивала своего ребенка: одна и втайне.
Окружающие хотят об этом забыть, они хотят просто жить. И она день и ночь ухаживает за Сашей-Джеймсом, до тех пор пока врач не говорит твердо: «Ребенок слаб, но жить будет». Он будет жить. Наконец-то война, кажется, заканчивается. Это было 27 июля 1945 года.
Эпилог
Сюзанна Ланглуа опускает штору и садится в кресло. Она дрожащими руками открывает плотный конверт, раскладывает на столе серые кусочки бумаги, исписанные неровным почерком. На листочках загнуты углы, а карандаш почти стерся. За окном садится солнце.
Первый раз после войны она рассматривала эти листочки в один из ноябрьских вечеров 1965 года. Саше-Джеймсу тогда только исполнился двадцать один год. Его жизнь была уже у него в руках. Его история – пока еще нет.
Она постучалась в его комнату. Вошла, стол и пол были засыпаны раскрытыми партитурами, а Саша-Джеймс стоял на стуле и играл на воображаемой гитаре, I got a ticket to ride, I got a ticket to ride but she don’t care[125], светлая прядь волос упала ему на глаза. Она улыбнулась, ее сын еще мальчишка, и ее это радует. «Ты не хотел бы выключить музыку?» Он спрыгнул со стула, выключил и, запыхавшись, спросил: «Ну?» Она села на кровать и похлопала рукой рядом с собой. Он присоединился к матери. Она считает его красивым, у него высокий лоб, который сейчас блестит от пота, после игры на призрачной гитаре, голубые глаза, длинные загнутые ресницы. Она подумала: «Он даже не замечает несходства». Сын же смотрел на виниловую пластинку на проигрывателе, в нетерпении подергивая коленом. Сюзанна подумала: «Мой сын счастлив». Он повернулся к матери: «Что случилось?» Она протянула ему маленькое картонное удостоверение. Саша-Джеймс взял его, увидел на нем свою фотокарточку, которую сделали, когда он был в девятом или десятом классе: серьезный, безупречный пробор, воротник рубашки заправлен под шерстяной пуловер. «Что это такое, мама?» Справа от фотографии он прочитал свое имя: Делорм Саша-Джеймс. Делорм – фамилия его отца и та, которую его мать присоединяет к своей, Сюзанна Ланглуа-Делорм. Он начал читать дальше: дата рождения – 29 сентября 1944 года, адрес – улица Дагер, а потом дата интернирования – с 29 сентября 1944 года, период депортации – с 29 сентября 1944 года по 7 июня 1945 года. Он нахмурился и глянул на Сюзанну, которая тоже смотрела на удостоверение. В самом верху, над строкой «Министерство по делам ветеранов и жертв войны», Саша-Джеймс прочитал «Удостоверение политического ссыльного».