Отрицание ночи - де Виган Дельфин
Он вообще ничего не замечал.
Люсиль курила все больше, а когда сигареты заканчивались, добавляла травку в пирожные или жевала просто так, подобно варвару.
Однажды вечером Люсиль позвала меня из ванной – прокричала мое имя несколько раз. Через открытые двери я прекрасно слышала ее голос. Я сидела на полу в своей комнате и подстригала ногти. Я попросила ее подождать. Люсиль снова позвала меня, спросила, чем я занята. Внезапно я увидела ее перед собой – всю мокрую и в пене. Она метнула на меня гневный взгляд. В моем дневнике написано – Люсиль думает, что у меня связь с Робером, я задыхаюсь от возмущения. Как только Люсиль в голову пришло, что я могу сократить расстояние между собой и этим омерзительным типом? И ведь она не за меня переживала, она его ревновала, а меня ненавидела – на полном серьезе!
Люсиль покинула производителя кожаных сумок за несколько месяцев до этого случая и устроилась секретаршей в агентство по дистрибуции и продвижению товаров. Вскоре она связалась с одной из своих коллег, Мари-Лин, которая стала ее близкой подругой. Мари-Лин выглядела примерно на мамин возраст, носила прическу каре, блузки с круглым воротничком, жилеты из тонкой шерсти цвета морской волны и успешно играла роль супруги банковского служащего, который одевался в строгие костюмы с галстуком и потому казался мне очень важным человеком. Дочка Мари-Лин была младше Манон. Иногда Мари-Лин с мужем приглашали нас на обед к себе домой. Они жили в пятнадцатом округе, в современно обставленной квартире, где царил порядок и уют. Иногда они приходили в гости к нам. Сегодня Мари-Лин назвали бы «отчаянной домохозяйкой». Для меня она была воплощением женственности и добропорядочности.
Однажды вечером, вернувшись из школы, мы с Манон решили, что белые мыши, которых нам несколькими неделями ранее подарила Люсиль, чувствуют себя слишком одиноко в своих клетках. Тщательный осмотр вышеупомянутых млекопитающих завершился единогласным вердиктом: обе мыши самцы, поэтому, если их посадить в одну клетку, ничего страшного не произойдет. Спустя несколько недель в злополучной клетке дружным хором пищали маленькие розовенькие пупсики – всего штук десять. Оказалось, что Джек, мышка Манон, настоящий трансвестит. Люсиль приказала нам отравить мышат эфиром и выбросить в мусорный бак.
Мы были убиты.
Мы с Манон жили своей жизнью. Пока Люсиль пропадала на работе, мы готовили магические зелья, обменивались куклами, ручками, дневниками, рисовали, искали друг у друга вшей, дергали друг друга за волосы, танцевали под музыку из фильма «Бриолин». Иногда мы спускались к Сабине, соседке снизу, и смотрели у нее телевизор.
Раз в неделю Люсиль ездила в Париж к мадемуазель С. на урок фортепиано, а потом дома подолгу разбирала ноты и бесконечно играла один и тот же пассаж, который никак не удавался. Игра на пианино превратилась для Люсиль в единственную отдушину. Она с трудом заставляла себя говорить с нами, слушать нас, сердилась на наши игры, почти не готовила, почти не спала. Только за инструментом она брала себя в руки и концентрировалась. Гимнопедии Сати и вальсы Шопена неразрывно связаны в моем сознании с мамой, так же как Бах связан с папой. Габриель играл на флейте.
В какой-то момент Люсиль вдруг сильно сдала. Она возвращалась с работы бледной как мел и такой усталой, что валилась с ног, но уснуть не могла. Она писала текст – так Люсиль объясняла бодрствование, – очень важный текст.
Однажды вечером после ужина Люсиль легла на диван и будто бы задремала. Я в своей комнате в сотый раз перечитывала «Счастливчика Люка». Около десяти часов вечера ко мне прибежала Манон. Люсиль плохо себя чувствовала и просила позвонить Мари-Лин, чтобы та немедленно приехала. Я не подходила к Люсиль. Я боялась, что она умрет у нас на глазах. Я набрала номер Мари-Лин, которая попыталась меня успокоить и сказала, что сейчас же выезжает. Прошло несколько минут, прежде чем я осмелилась войти в комнату, где лежала мама и подле нее сидела Манон.
Через полчаса приехали Мари-Лин с мужем. Люсиль злоупотребила травкой, но не принимала снотворного, по крайней мере, в опасной дозе. Она обо всем рассказала подруге. Мари-Лин осталась допоздна и уложила нас спать. На следующий день, когда мы уходили в школу, Люсиль все еще спала, сложив руки на груди. Вечером, вернувшись из школы с плохим предчувствием, я обнаружила Люсиль в той же позе – она плюнула на работу и закончила свой неведомый текст. Она сказала, что никак не могла придумать финал, финал ускользал от нее, проваливался в пустоту или вставал стеной, о которую она разбивалась. Но вот, наконец, Люсиль поймала его за хвост и уложила одним ударом.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Люсиль едва не свихнулась и едва не совершила самоубийство. Это ее слова, слова, отпечатавшиеся в моем сознании и в моем дневнике. Мой почерк бережно сохранил воспоминание, которое Люсиль отправила в небытие, думая, что из небытия оно до нее уже не доберется. Люсиль рассказала мне о чувстве стыда, о захлестнувшей ее волне стыда. Теперь ей станет лучше. Она пообещала меньше курить.
Люсиль поднялась – в прямом и в переносном смысле. Встала с кровати и встала на ноги. Снова принялась за работу.
Спустя несколько дней она отксерила свой текст и дала почитать нам, родителям, братьям и сестрам.
Текст Люсиль назывался «Эстетические поиски». Мы нашли несколько его экземпляров среди других бумаг. На протяжении многих страниц Люсиль писала о желании смерти, о безумии, о пестрых рисунках, которые мы ей дарили, о наших подарках на День матери, которые трогают ее сердце. Люсиль также писала о растущем чувстве тревоги и скорби, которое постепенно овладевало ею и которому она, в конце концов, отдалась:
Мне нравится чувствовать себя несчастной, безжизненной, недовоплощенной, прислушиваться к малейшему движению своего тела, ощущать его слабость и немощь.
(…)
В 11 часов утра – первая сигарета и первый приступ тоски. Я не управляю своими мыслями, не контролирую себя, я не могу говорить со своими детьми и видеть что-либо, кроме пустоты. Мои пальцы – будут ли они дрожать на клавиатуре? Смогу ли я работать по-настоящему, вместо того чтобы бесконечно повторять одно и то же в надежде достичь совершенства?
(…)
Я не люблю засыпать. Комната меня расслабляет. Я лежу в ней, натянутая, как струна. Я думаю, что я права. Я хочу использовать свое тело, заставить его, по крайней мере, жить. Но я не стану холить его. А может, я просто сломана?
(…)
Искупаю ли я перед своей матерью вину за отца, который никогда не мог мне ни в чем отказать? Недавно я купила себе колье – тоже не смогла себе отказать.
(…)
Я покупаю много сигарет, я любила мужчин, у меня во рту привкус горечи. Я в восторге от «Парижского сплина», но вот беда – я никогда не читала эту книгу.
(…)
Я говорю Дельфине, что уже несколько дней пишу. Я чувствую себя виноватой, она считает меня странной.
(…)
Мое писательство, если я продолжу писать, всегда будет огромным горем. Я отказываюсь от жизни, я ложусь спать, чтобы умереть. Мои девочки молчат.
Несколько страниц беспорядочно организованных фраз и фрагментов, и затем – финал текста Люсиль:
Мы уезжаем в загородный дом. Я со своим возлюбленным. Мой отец тоже с нами.
Я люблю своего друга, но я с ним не нежна.
Ночью я не сплю, мне страшно. Форест спит наверху. Я иду пописать, папа меня подкарауливает, дает мне снотворное и увлекает в свою постель.
Пока я спала, он меня изнасиловал. Мне было шестнадцать лет.
Написать о своей семье – лучший способ поссориться с родными. Братья и сестры Люсиль совершенно не хотят читать ни то, о чем я сейчас рассказала, ни то, о чем еще намереваюсь, быть может, упомянуть. Я чувствую негативное отношение к своей работе и напряжение, с которым все ждут результата. Больше всего на свете я боюсь кого-то ранить. Мои близкие, конечно, гадают, зачем мне эта книга, что я с ней буду делать и как далеко я готова зайти. Чем ближе я подбираюсь к Люсиль, тем очевиднее для меня значимость ее отношений с отцом, или скорее – значимость отношений отца с Люсиль. Я должна, по крайней мере, поставить вопрос, хоть это и болезненно.