Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя - Денель Яцек
Приезжали мы туда все реже и реже – в основном чтобы помузицировать с друзьями в музыкальной зале. Привозили из города корзины со снедью и, случалось, играли до самого утра, а потом – по экипажам! И вперед, к цивилизации!
В конце концов я сказал Брюхану, дескать, сыт по горло этой развалиной и либо продам ее, либо, если он хочет, перепишу на него – как-никак, если б дед, опасаясь конфискации, не отдал ее мне, она бы досталась Брюхану вместе со всем остальным наследством.
«Если так – могу взять, – сказал он, – возьму, конечно». И сразу же после обеда сложил вещички и весь из себя такой сгорбленный сел в повозку и велел ехать к Мансанаресу, за Сеговийский мост. Откуда только прыть?
XXVII
Говорит ХавьерМне казалось, что от него уже ничего не осталось; мазню на стенах мы отбили вместе со штукатуркой, старье Фелипе сжигал в огороде. А все же как живучи предметы и сколько их! Что за необузданная стихия – в углах, чуланах, на чердачке, всюду засилье барахла старого хрена.
Странное ощущение, когда берешь в руки все те инструменты, которые он в свое время не вывез с собой во Францию: кисти с обгрызенными ручками и повыщипанными волосками, на одних краска засохла напрочь, другие совершенно лысые; задубевшие носовые платки и тряпицы, всевозможные деревяшки и скребки, которыми он создавал испещренную бороздками фактуру полотна; чашечки с поотбитыми боками для смешивания красок, сплошь в разноцветных пятнах (розоватый беж, индиго, буро-красный, телесный, цвета небесной лазури и старого сюртука), и бутылочки с остатками чего-то, что когда-то, возможно, и годилось для живописи, но уже давным-давно прогоркло, заплесневело или высохло, превратясь в камень. Единственно пигменты сохранили свою минеральную чистоту, перетертые в порошок, они светились из-под слоя пыли первозданным цветом; и только лишь они, нетронутые, целомудренные, могли еще на что-то сгодиться. Я открывал ящик за ящиком, рылся в дальних уголках (нашел целый комплект досок для Disparates[92], над которыми он работал перед выездом, но не сделал с них ни одного оттиска; я завернул их обратно в тонкое сукно и отложил в сторону); перебирал незаконченные, брошенные полотна – их оказалось не так много, поскольку с тех пор, как отдал запасы холста на перевязочный материал для Сарагосы, он пользовался только теми, что остались на старых подрамниках, счищал с них краску и начинал новое. Я перерыл всю мастерскую, но не нашел того, что искал. И лишь только тогда вспомнил об этюдном ящике, который мне подарили на мое четырнадцати– или пятнадцатилетие; теми красками я как раз написал «Колосса» и пару меньших картин, но потом сунул его куда-то в своей комнате. Когда мы обставляли апартаменты для Мариано и Консепсьон, всяческое барахло нам пришлось вывезти в деревню; там мы свалили его в одну из комнат в старой части дома, где уже стояли перепавшие в свое время матери допотопные шкафы в стиле рококо, забитые ее источенными молью платьями и шарфами и отцовскими нарядными костюмами махо, которые он носил в молодости, еще до того, как оглох; двери комнаты оказались закрыты, и я, высунувшись из окна, покричал Фелипе, который что-то копал или подрезал в огороде. Он пришел, почесал нос, посмотрел на висячий замок и сказал: «Это ж когда было, сеньор, рази упомнишь, где ключ. Уж лучше, сеньор, новое купить, чем туда заглядывать».
Я велел ему пойти в сарай, принести лом и взломать дверь, тогда он снова запел, замок-де жалко, зачем-де кавардак устраивать, ключ, может, еще и найдется – и отправился в сарай рыться в известных только ему местах. Наконец-то нашел его в какой-то посудине для ключей, или на вбитом в стену гвозде, или где-то там еще.
В окно проникало солнце и рисовало на стене – в этой части дома неоштукатуренной, даже небеленой, шероховатой и неровной – обтрепанные по краям квадраты. Я принес валявшийся в углу стул с распоротым сиденьем, кое-как вытер его носовым платком и присел на самом краешке, чтобы не испачкаться. Зной набирал силу, а Фелипе и не думал торопиться. Все искал. Копался. Насилу приплелся, жалуясь на жарищу (а мне-то каково из-за него торчать в раскаленном коридоре, ему, видите ли, не хотелось поворачиваться, не говоря уже о том, чтобы хранить ключи в одном месте); в двух пальцах он торжествующе держал ключ. Вставил его в замок, покрутил, пощелкал – никакого толку. Полез в карман и вытащил оттуда еще штук шесть, от каких они дверей или дверец в доме – не имел ни малейшего понятия; и после четвертой попытки, хоть и не без труда, поскольку замок давно не открывали, ему повезло.
В комнате пахло мышами и прокаленной в горячем воздухе пылью. Фелипе стоял на пороге и неохотно заглядывал внутрь, а я, осторожно, дабы не подвернуть ногу, споткнувшись о поломанные стулья или сорванную крышку сундука (кто-то тут рылся, что-то выискивал; может, не случайно Фелипе тянул с ключом?), продвигался все дальше, в дебри отживших свою жизнь и теперь ненужных вещей, все больше покрываясь пылью, а руки мои, роясь в ошметках нашей семейной жизни, становились все черней. Но я не ошибся – глубоко в шкафу, который когда-то стоял у нас в Мадриде, под кипой материнских шарфов и шалей, я отыскал свой старый ящик с красками; изящный, изумительно отлакированный, с некогда блестящими, а теперь уже слегка матовыми оковками, он и сейчас выглядел прекрасным подарком для начинающего живописца; на крышке – я поискал глазами какую-нибудь тряпицу, в конечном счете вытер ее первым попавшимся шарфом – видны были два пятна; зеленовато-коричневое, краска капнула с кисти, когда я писал «Колосса», и сизовато-голубое, не помню, как и когда оно появилось; я закашлялся и, согнувшись пополам, не мог остановиться, пока не положил ящик на стоящий рядом комод… но в конце концов взял его под мышку и, покашливая, вышел из этого принадлежащего семейству Гойя мавзолея хлама на свежий (хотя бы чуточку) воздух.
Говорит МарианоСейчас время таких людей, как я: надо не корпеть над книжками, а иметь широкие взгляды на жизнь, не протирать штаны в церквях, а вести великосветскую жизнь – ее блеск, ее лоск ни с чем не сравнишь, тут нельзя обмануться.
Когда я качусь в экипаже по улицам Мадрида, меня переполняет уверенность, что признание, слава, деньги только и ждут меня. Я молод, недурен собой, у меня красавица жена с замечательной родней среди цвета испанского купечества – а ведь ныне не гранды, а именно купцы будут диктовать свои законы, хотя и насчет титула стоило бы подсуетиться – фамилия у меня лучше, чем у любого маркиза, в особенности тех, новых, Маркизов Лояльности, Маркизов Верности, чьим отцам не раз приходилось гнуть спину в поле и жрать с голодухи землю. Сейчас самое главное – зацепиться где-нибудь, войти в нужные круги, танцевать с нужными дамами, на нужных балах, в нужном конце залы, под нужной люстрой. Остальное само собой образуется.
Говорит ХавьерКисти лежали в образцовом порядке, но краски уже высохли; зато пигменты, которые я нашел в мастерской, блестели первозданным цветом, как тридцать лет назад. Я велел Фелипе накрыть стол, после чего послал его в город, к дону Милларесу, со списком того, что надо купить; отец и дед Миллареса в свое время поставляли краски, масла и холсты моему старому борову, а еще раньше – Менгсу и всему семейству художников Тьеполо. Сам же я поднялся наверх заморить червячка.
Я уселся возле окна так, чтобы видеть ленту Мансанареса, соседнее поместье возле самого берега, прачек, рассевшихся, как наседки, на камнях, а над всеми ними город – его башни, купола и стены, искрящиеся в полуденном солнце, будто кости какого-то великана, в которых нашли себе пристанище гусеницы да букашки. Козявки, ездящие на своих повозках, черви, продающие и покупающие, ручейками скользящие по земле и незаметно исчезающие в своих коридорах, где они роют темные проходы мерзких делишек, труп, в котором пребывают личинки, замышляющие что-то недоброе, забитая тараканами трущоба.