Матиас Энар - Компас
Что за проклятие – немощь человеческого тела; почему Бальзаку не давали опия или морфина, как Генриху Гейне с его физическими страданиями, Гейне, убежденному в том, что он медленно умирает от сифилиса, хотя современные врачи склоняются к гипотезе рассеянного склероза – разрушительной болезни, приковавшей его к постели (Господи, страшно подумать!) на долгие годы. В одной научной статье уточняются дозы морфина, принимаемого Гейне: некий доброжелательный аптекарь приобщил его к этой новинке – морфину, квинтэссенции божественного макового зелья; в XXI веке в этом средстве хотя бы не отказывают умирающим, пытаясь только оградить от него здоровых. Не помню, какой это французский писатель попрекал нас тем, что мы живы, тогда как Бетховен мертв; меня привело в крайнее раздражение само название этого опуса[178] – «Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…» или нечто в этом роде; автор разделял человечество на две категории – дураков и Бетховенов; нетрудно догадаться, что себя он уверенно отнес ко второй когорте, то есть к Бетховенам, чья бессмертная слава призвана вознаградить их за жизненные невзгоды, а всем остальным желал смерти, дабы искупить ею кончину гения из Бонна; Сара раскопала это, в общем-то, забавное сочинение в одном парижском книжном магазинчике и довольно бестактно, что с нею иногда бывало, в очередной раз упрекнула меня в излишней серьезности и бескомпромиссности, как будто она сама когда-нибудь шла на компромиссы. Магазинчик этот находился на площади Клиши, в самом конце нашего маршрута, целью которого было посещение дома Садега Хедаята на улице Шампьонне и Монмартрского кладбища, где покоятся Гейне и Берлиоз; затем мы поужинали в каком-то приятном ресторане – насколько я помню, с немецким названием. Я не сомневаюсь, что мой гнев, вызванный этой книжицей (по-моему, ее автор тоже носил немецкое имя – еще одно совпадение), объяснялся стремлением привлечь Сарино внимание к себе, отличиться за счет этого щелкопера и блеснуть своей эрудицией по части бетховенского творчества, – в то время Сара с головой ушла в написание своей диссертации и не могла говорить ни о ком, кроме Садега Хедаята или Аннемари Шварценбах. Она тогда работала по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов в день, сильно похудела, почти не ела и не выходила из дому, словно пловец перед решающими соревнованиями, но, несмотря на это, выглядела счастливой. После алеппского инцидента в номере отеля я не виделся с ней много месяцев, сам не свой от стыда. До чего же эгоистично было с моей стороны досаждать ей этой глупой ревностью в самый разгар ее работы над диссертацией, – я вел себя как напыщенный идиот, важничал и хорохорился, вместо того чтобы заботиться о ней, брать на себя всякие мелкие проблемы, а не щеголять своей бетховенской эрудицией, которая – как я уразумел много позже – ничуть не способствовала моему успеху у женщин. Может быть, в глубине души я сознавал, что́ именно меня так раздражает в этом названии – «Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…»: автор нашел способ, говоря о Бетховене, выказать себя остроумным и даже симпатичным, тогда как многие поколения музыковедов, включая и мое, оказались на это не способны.
Все тот же востоковед Йозеф фон Хаммер-Пургшталь рассказывает, что навещал Бетховена в Вене, где их познакомил доктор Глоссе. Нет, все-таки какое чудо эти наши столицы XIX века, когда востоковеды могли общаться с князьями и гениями вроде Бальзака или Бетховена! Его Мемуары содержат, в частности, одну ужасную историю, относящуюся к 1815 году: Хаммер присутствует на концерте Бетховена в одном из знаменитых венских салонов; нетрудно представить себе кабриолеты, лакеев, сотни свечей, люстры с хрустальными подвесками; на улице холод, зима (зима Венского конгресса[179]), поэтому комнаты в особняке графини Терезы Аппоньи[180], устроившей этот концерт, жарко натоплены; хозяйка – тридцатилетняя дама – еще не знает, что через несколько лет покорит весь Париж, когда Антон[181] и Тереза Аппоньи займут особняк австрийского посольства в Сен-Жерменском предместье и начнут принимать у себя самых прославленных писателей, художников и музыкантов, какими славится парижская столица. Эта знатная австрийская чета будет дружить с Шопеном, Листом, скандально известной Жорж Санд, приглашать к себе Бальзака, Гюго, Ламартина и всех смутьянов 1830 года[182]. Но вернемся в Вену 1815 года, в тот вечер, когда в доме Аппоньи согласился играть Бетховен – Бетховен, который уже много месяцев не бывал в свете; так крупных хищников выманивает из мрачного логова голод: великий композитор нуждается в деньгах – в любви и в деньгах. Словом, он дает концерт для этой графини Аппоньи и широкого круга ее друзей (среди них и сам Хаммер). Востоковед-дипломат нынче в фаворе, он считается важной персоной в момент Венского конгресса, где ему довелось беседовать с Меттернихом, он посещает Талейрана, напоминающего то кровожадного хорька, то надменного ястреба – словом, хищное создание. Европа празднует мир, вновь обретенное равновесие в политических играх великих держав и, главное, падение Наполеона, который сейчас горит нетерпением на острове Эльба: «Сто дней»[183] пройдут испуганной дрожью по хребту Англии. Наполеон Бонапарт – создатель ориенталистики, именно он привез в Египет, вслед за своей армией, науку и ученых, именно он впустил Европу на Восток через Балканы. И вот уже эта наука проникает, по следам военных и торговцев, в Египет, в Индию, в Китай; тексты, переведенные с арабского и персидского, начинают завоевывать Европу; Гёте, этот могучий дуб, стал первопроходцем: задолго до «Ориенталий» Гюго, в тот момент, когда Шатобриан еще только изобретает жанр путевых заметок, написав «Путешествие из Парижа в Иерусалим…»[184], в тот вечер, когда Бетховен играет для молодой итальянской графини, супруги венгерского дипломата, в окружении самых блистательных щеголей Вены, великий Гёте заканчивает отделку своего «West-Ostlicher Divan» – «Западно-восточного дивана»[185], на который его непосредственно вдохновил перевод из Хафиза, опубликованный Хаммер-Пургшталем (отдав лакею плащ, тот склоняется для символического поцелуя над прелестной ручкой хозяйки дома, улыбаясь при этом, ибо прекрасно знает Терезу Аппоньи, ведь ее супруг, как и он сам, – дипломат из окружения Меттерниха) в 1812 году, когда это чудовище, этот ужасный корсиканец Наполеон собирался сразиться с русскими и их суровой зимой в трех тысячах лье от Франции. Но сегодня вечером, когда Наполеон, в ожидании кораблей, не находит себе места на Эльбе, здесь, в зале, царит Бетховен, а вместе с ним и старик Хафиз, и Гёте, и, конечно, Шуберт, который напишет романсы на стихи из «Западно-восточного дивана», и Мендельсон, и Шуман, и Штраус, и Шёнберг (все они также положат на музыку стихи великого Гёте); таким образом, за графиней нам видится вдохновенный Шопен, который впоследствии посвятит ей два ноктюрна, а за Хаммером – Рюккерт и Мавлана Джалаледдин Мухаммад Руми. И вот Людвиг ван Бетховен, собравший здесь всех этих людей, садится за инструмент.
Нетрудно представить, как Талейран, быстро разморенный теплом жарких фаянсовых печек, засыпает, едва пальцы композитора касаются клавиш; Талейран, этот хромой бес[186], тоже играл всю ночь – о, конечно, не на фортепиано, а в карты (маленький банчок в фараон, с вином, немалым количеством вина), и теперь у него слипаются глаза. Это самый элегантный из всех епископов-расстриг да притом и самый оригинальный: он служил Богу, служил Людовику XVI, служил Конвенту и Директории, служил Наполеону, служил Людовику XVIII, будет служить Луи-Филиппу и прославится не просто как государственный деятель, но как эталон государственного деятеля в глазах французов, которые искренне полагают, что все чиновники должны уподобляться Талейрану, вечному, как здания и церкви, стойко выдерживающие все жизненные бури, эдакому символу незыблемости государства, иными словами, низости тех, кто подчиняет свои убеждения силе, в чем бы она ни воплощалась; Талейран будет восхвалять Египетскую кампанию Бонапарта[187] и все, что Денон[188] и его коллеги узнали о Древнем Египте и преподнесли императору в виде книги, – недаром же он завещал мумифицировать свое тело по-египетски, отдав дань моде на фараонов, завоевавшей Париж, и добавив толику Востока в свой гроб; еще и при жизни этот властитель всегда стремился превратить свой будуар в гарем.
Йозеф Хаммер, напротив, и не думает спать: он меломан, он любит светское общество, светские знакомства и светские приемы; ему чуть больше сорока лет, за его спиной долгие годы изысканий в Леванте, он прекрасно говорит на шести языках, водит дружбу с турками, англичанами, французами и высоко – хотя и по-разному – ценит три эти нации, безмерно восхищаясь их достоинствами. Сам он австриец, сын провинциального чиновника, и ему не хватает только титула и замка, дабы исполнить предназначение, уготованное судьбой, – этого придется ждать еще целых двадцать лет, когда он унаследует от баронессы, своей подруги, замок в Хайнфельде и право зваться Хаммер-Пургшталем.