Ежегодный пир Погребального братства - Энар Матиас
Так что Матильда поцеловала своего Гари, слезшего с трактора, и грустно пошла на кухню: нет, не варить ей больше еды для отца Ларжо, так любившего зимними вечерами доедать остатки супа, щедро плеснув в него красного, и эту жижу сначала как бы лакал, а потом просто ухватывал тарелку руками, подносил к раскрытому рту и, крепко зажмурившись, допивал: раз — и кончено! Не будет больше никто шумно переводить дух, а потом еще доливать в тарелку маленько красного, крошить туда еще ломоть хлеба и ждать с блестящими от нетерпения глазами, пока он размякнет. Матильда стенялась стоять и смотреть. Она неуклюже прощалась с любимым священником, но тем пристальней следила за ним в окно со двора: едва суп исчезал, а фермерша выходила, он неизменно переходил на водку, и Матильда думала: святой человек, даже недостатки его — продолжение достоинств; он прощал себе то же, что спускал и своей пастве, и был стоек в пьянстве и в великодушии так же, как другие — в грехе, и столь добр, что, начиная милосердие с себя, дозволял себе в одиночестве неслабую дозу сливовицы, щедрый дар своего вертограда, которую гнал подпольно при добром попустительстве жандармерии его любезный сосед, забирая лишь четверть урожая богослужителя для личных нужд.
Нет, не будет больше Матильда носить покойнику остатки собственного супа, воскресного цыпленка или цесарки, потому как он — вот те на! — взял и откинулся; не будет он больше пить свою самогонку и не скажет ей: ах, Матильда-Матильда. Ей стало ужасно горько, и муж, увидев, что она всхлипывает, обнял ее и прижал к себе; этот знак нежности так тронул ее, что даже почти отвлек от священника и его печальной смерти, вплоть до того момента, когда эта история действительно начинается, то есть когда кабанчик, вместилище души отца Ларжо, в густых зарослях познаёт свою первую самку, после нескольких месяцев жизни, проведенной за бездумными поисками жратвы, хрумканьем выпавших из гнезда птенцов или ворошением падали и пожиранием ее там же, на месте, на краю болот, где устремляются ввысь тополя, в редких густых изгородях, уцелевших после перехода к выращиванию зерновых, за несколько сотен метров от пресвитерия, примыкающего к романской церкви, где аббат Ларжо присоединился к выводку поросят.
За это время старого священника сменил молодой, ему было лет сорок, он жил в городе и совмещал сразу несколько приходов. Стоявшая запертой ризница хранила память о Ларжо, церковь открывалась лишь раз в месяц по воскресеньям, а то и реже, в неудобное время, поскольку служителю после них надо было еще к полудню добраться до районного центра, и малочисленность паствы в ранний час утверждала его в мысли, что сюда нет смысла и ездить; и по его вине церковь чаще всего пустовала, что вызывало ярую зависть прихожанок к окрестным городкам — Пьер-Сен-Кристофа и так уже лишился почты и булочной.
Матильда сосредоточилась на счетах и свежевании кроликов без Божьей помощи: на Господа она с недавних пор была в обиде. Ведь он лишил ее единственного мужчины, помимо мужа, чье вожделение она, Матильда, так и не смогла угадать, несмотря на всю свою скромность и юбку из шотландки.
* * *
Деревня раскинулась между рекой и распятым Иисусом, это крест на перепутье отмечает границу соседней таинственной Вандеи: на западе шуаны владеют всей территорией до самого океана, и, несмотря на молодость этой границы — едва лишь двести тридцать лет, она объясняла, что люди редко ездили к морю, предпочитая барахтаться в каналах и реках, если им вдруг хотелось искупаться, но в то утро купаться совсем не хотелось, поскольку стояла поздняя осень, холодная и сырая, когда короткие дня вязнут в тумане, а вечерами тянет повеситься. И в тот же миг, когда в далеких кустах кабан, принявший душу аббата Ларжо, сопя вошел в свою первую самку, проснулась Люси. Она открыла глаза, такие же серые, как рассветный вид за окном, с облезлой бузиной и лысым орешником; поежилась, на мгновение подумала, не остаться ли в нагретом логове постели, под тяжелой периной, где, за ночь принюхавшись, она перестала чувствовать запах псины, пота и остывшей печки, закрыла глаза, перевернулась на другой бок, пес лизнул ей плечо, она пихнула его коленкой, голая нога высунулась из-под груды одеял, внутрь проник холод, она заворчала, как только что стукнутая ею собака, но было поздно, утробный уют грязи и сна распался, она резко откинула перину, сея панику в рядах невидимых клещей, сунула ноги в шлепанцы и поскакала вниз по лестнице, в то время как в двух километрах от нее кабан приступал к нескончаемому экстазу, опираясь передними копытами на плечи свиньи.
Внизу температура была терпимей, в камине еще тлели угли; дед сидел в кресле и слушал радио, он радостно осклабился, когда мимо пронеслись ночная рубашка, ноги и трусы Люси, и тут же сквозь штаны рефлекторно ухватил свой краник, похожий теперь на какую-то мертвую шкурку, — двумя пальцам и, как ломтик сала; Люси заметила (или угадала) похотливый жест старика и вспыхнула гневом; она заперлась в ванной на ключ, потому что старик иногда доползал подглядывать даже туда. Она сполоснула лицо, понюхала одежду, решила, что сойдет, оделась и, сочтя, что еще не так холодно, чтобы писать в ванну, надела резиновые сапоги и побежала в уборную. Пес последовал за ней и исчез в траве и грядках, не вспомнив, что именно он много лет назад, еще в теле бабушки Люси, перекапывал, сажал, рыхлил и полол этот сад, ухаживал за огородом, по которому сегодня с удовольствием гонял полевок и кротов, хотя они и оказывались проворней. Люси, дрожа от холода, вышла из уборной, ударом сапога отправила в Колесо хилого паучка, в котором дремал в ожидании мух немолодой учитель из местных, павший на поле чести в 1916 году, чье имя, как положено, значилось на памятной стеле у бывшей мэрии, теперь преобразованной в Дом празднеств. Не скорбя о раздавленном пауке, Люси поскорее вернулась в тепло дома. Ее дед (худое лицо, безбрежные петлистые уши) что-то буркнул, она в ответ привычно шлепнула его по затылку, что в высшей степени раздражало старикана, потому что от шлепка его зубной протез вылетал вперед и потом приходилось вправлять его на место, как скользкую мыльницу, — поневоле отцепляя правую руку от штанов. Люси стала греть в кастрюле остатки кофе. Она посмотрела на щербатые фаянсовые тарелки, громоздившиеся в раковине, на плесень, ползущую по краю забытой кастрюли, на миг загляделась на симпатичную серозеленую поросль на красном сгустке давнего соуса, не подозревая, что такое сочуствие подарит грибообразной массе чуть более приятную реинкарнацию, когда бытовое средство для мытья посуды снова сбросит ее в бездну. Она чувствовала, как давит на плечи грязь, посуда, мусор, похотливый старикашка, целый мир, — вздохнула и положила на тлеющие угли новое полено. Кофе в кастрюле закипел, она ругнулась и сорвалась с места, густая булькающая жидкость черной лужей разлилась по плите, как слой нефти растекаясь по жирной эмали. Люси опять вздохнула, выключила газ, швырнула в деда мокрой тряпкой, тот стал хихикать, подхрюкивать и сопеть, а потом ругаться и плеваться, поскольку смердящая прихватка попала ему прямо в лоб.
По радио передавали про погоду, хоть одна хорошая новость: обещают снег, — но радость продлилась недолго: она тут же вспомнила, что придется ехать в город по разным административным делам; это она ненавидела. Центр префектуры Ни-ор находился километрах в пятнадцати к югу; а если деда надолго оставить одного, он периодически доползал до кафе «Рыбалка» и начинал клюкать или залезал на табурет, чтобы сцапать бутылку самогонки, что ему запрещалось из-за диабета и дряхлости. Люси считала, что сдохнет — туда ему и дорога, но иметь на совести его кончину была не готова, что отражало ее сложное отношение к предку. В момент, когда кабан и бывший отец Ларжо слезал со свиньи и возвращался к рытью опавших листьев, со вздыбленной от удовольствия и еще не опавшей щетиной, перед домом Люси припарковал свой мопед молодой темноволосый антрополог, он снял шлем и довольно неуклюже достал из сумки снаряжение; все в нем дышало юностью, здоровьем и юношескими амбициями. Люси начисто забыла, что накануне условилась его принять, плюс-минус под напором обстоятельств; этот парень не внушал ей ни малейшего доверия, говорил как по книжке и уже явно снюхался с главным могильщиком, — но он уже тут, стоит за дверью; она открыла, улыбнулась, без всякого энтузиазма наврала ему и оставила в компании деда, который удивился, что кто-то им интересуется, но принял новость с восторгом. Сильно стесненный зубным протезом и провалами в памяти, старик стал отвечать на вопросы антрополога; смутно припомнил детство, школу, куда ходил пешком, поля, свою батрацкую жизнь на ферме, с работой от зари до зари на деда и бабку той самой Матильды, что все еще сокрушалась о смерти священника на другом конце деревни; и когда Люси парковалась на стоянке гостеприимной администрации, где ей предстояло безвозвратно загубить несколько часов жизни, этнолог исходил семью потами, пытаясь вникнуть в историю аксакала, разобрать его язык, столь древний и дикий, наречие земли и ее грубой агрессии, которой мы теперь почти не слышим, потому что стыдимся ее, как раньше люди стыдились грязных рук и прятали их за спину, когда с розгой подходил учитель, так красиво говоривший по-французски. Будь молодой ученый повнимательней или чуть догадливей, он услышал бы историю родителей старика, чью мать безрадостно уткнули головой в пень и обрюхатили на лесной опушке, где в лучах весеннего солнца сверкали белые ягодицы ее насильника, все быстрее двигаясь к непоправимому; потом она была до крови сечена папашей, который хлестал ее и плакал от ярости, и поносил Бога, жизнь, баб и вообще все позорное и непоправимое, пока рука не заныла, а потом напился и всхлипывал в одиночку, потому что считал, что позор навсегда отвратит от него настоящих мужиков. Тот, чья бликующая на солнце задница сильно интриговала дроздов, поспешно скрылся, а недавняя девственница, забыв про боль совокупления из-за последовавшей порки, не выдала его — со временем она даже сохранила об этом коитусе довольно нежные воспоминания, и запах лука в кладовке частенько напоминал ей жирный пот, стекавший с чугунного лба того, кто взял ее в первый раз. Ее выдали за бедняка, за безземельного, почуявшего возможность эту землю заиметь, — прежде безрезультатно опробовав на ней отвары тайных растений, лунные ритуалы, молитвы и многочасовую работу на соломорезке; но малец держался крепко, и, несмотря на стыд, отец не вышиб его ударом копыта, как обещал, но отыскал себе зятя, того самого безземельного крестьянина по имени Иеремия, которому дал поля — поля и коров; священник таращил глаза, но по-быстрому освятил их союз, двое прыщавых певчих похихикали, воробьи слетели с колокольни, на том все и кончилось, вплоть до рождения деда Люси. Колесо наградило его душой помощника нотариуса, проживавшего в Пьер-Сен-Кристофе, чинно умершего от остановки сердца и похороненного в следующий понедельник. Могильщики выслушали от вдовы упреки в пьянстве и под этим предлогом лишились обычных чаевых, без слова жалобы кивнули скорбными рожами, но после, когда все ушли, от души заплевали гроб, прежде чем закидать землей яму и вернуться к пьянке. Старшим из троицы был Пувро, предок Марсьяля, нынешнего мэра деревни, который в момент, когда антрополог начинал томиться от диалектно окрашенных разглагольствований ветерана, припарковался возле кафе «Рыбалка», ибо настал час аперитива. Он был бодр и весел. Как всегда в это время, грипп косил стариков, зима обещала быть урожайной, и хотя откидывались в основном бедняки, не притязавшие на модели гробов «Венеция» или «Сан-Ремо», где накрутка была больше, ничего страшного; жмурик — он жмурик и есть, все равно его одевать, везти, закапывать или сжигать, и неважно, богат он или беден, хоть вообще нищий, государство заплатит — могильщик заработает. Не то чтобы Марсьяль радовался, когда люди умирали, — напротив, огорчался, но чего уж, все там будут рано или поздно, даже он; и, подозревая, что собственные дети на папаше сэкономят, он давно уже договорился о собственных похоронах с коллегой из города.