Слушай Луну - Морпурго Майкл
– Благослови тебя Бог, Мерри, – прошептала она мне на ухо. – Береги себя, слышишь?
Я знала, что из всех моих подруг по-настоящему скучать буду только по Пиппе – Пиппе Мэллори. Она была моей лучшей подругой уже пять лет, с нашего самого первого школьного дня, подругой настолько близкой, что никто другой мне уже и не нужен был. Пиппа – единственная, кто никогда не дразнил меня из-за моего чтения и письма, кто ни разу за все время не заставил меня почувствовать себя недостаточно умной. Мы были почти неразлучны: учились в одном классе, сидели за одной партой, вместе возвращались после уроков домой, осенью шурша палой листвой, а зимой пробираясь через сугробы, ходили кормить уток на озеро в парк, ездили верхом, катались на лодках. Она почти каждое лето ездила вместе с нами в Мэн. Из всего того, что необходимо было сделать перед отъездом, самым сложным для меня оказалось сообщить Пиппе о том, что я ухожу из школы, что мы едем к папе в госпиталь, в Англию, так что вернусь я не скоро, не раньше конца войны. После того как я сказала ей об этом, она от меня ни на шаг не отходила. Про мой отъезд она не сказала ни слова. Она одна из всех не пыталась отговорить меня. Она одна, похоже, поняла, что у меня нет выбора, и не стала поднимать эту тему.
В последний день она даже не сказала мне «до свиданья». Когда пришло время, она не смогла выдавить из себя ни единого слова, и я тоже. Мы стояли у школьных ворот, две лучшие подруги, привыкшие рассказывать друг другу самые потаенные секреты, делиться самыми невозможными надеждами, признаваться друг другу в самых ужасных страхах. И мы не могли даже найти слов, чтобы попрощаться. Какое-то время мы так и стояли в неловком молчании. Потом она сунула мне в руку какой-то конверт, поспешно развернулась и убежала.
Я открыла письмо. Там было написано:
Милая Мерри.
Возвращайся, прошу тебя, возвращайся, пожалуйста. Пиши мне. Я люблю тебя.
Твоя лучшая подруга навеки,
ПиппаЯ крикнула ей вдогонку:
– Я вернусь, Пиппа! Честное слово! Я обязательно вернусь!
Но она уже скрылась из виду. Не думаю, что она меня слышала.
Глава седьмая
Поживем – увидим
Нью-Йорк, май 1915 годаВ тот день я весь долгий путь домой шла очень подавленная. И дело было не в том, что я так уж сильно любила школу. Я ее не любила. Я просто к ней привыкла. Она была моим миром, частью меня, и в глубине души я боялась, что больше туда не вернусь, что никогда больше не увижу Пиппу и мисс Винтерс. Я словно бы стояла на развилке, на перепутье между одной жизнью и другой, между тем, что было мне хорошо знакомо, и полной неизвестностью. Я шагала, и меня переполняла острая печаль, но при этом я почему-то не плакала, и это было странно, потому что обычно я лила слезы по любому поводу. Наверное, я была слишком уж опечалена, чтобы плакать. Я шла по улицам, едва замечая прохожих и несущиеся мимо машины, и чувствовала себя страшно одинокой и неприкаянной. Я как будто уже уехала, как будто мне больше не было здесь места. Никто меня не замечал: я стала невидимкой, чужой в своем собственном городе, уже оторвавшаяся от родных берегов, уже призрак.
Дома мама с дедулей Маком и тетей Укой все еще складывали вещи. В последние несколько недель они, по-моему, ничем другим и не занимались. Вся передняя была заставлена сундуками и чемоданами. Мы действительно уезжали. В последний раз мы поужинали все вместе – мама, дедуля Мак, тетя Ука и я – где и всегда, за длинным блестящим столом в столовой, который тетя Ука неукоснительно натирала до блеска каждый день. В центре стола возвышались два серебряных фазана, нестерпимо сверкавших в свете свечей, и четыре серебряных подсвечника, которые тетя Ука натирала тоже и которые она всегда зажигала перед ужином. На папином месте, как обычно, тоже стояли приборы. Таково было желание мамы; она хотела, чтобы все было наготове, когда он однажды вернется домой.
За ужином мы почти не разговаривали. Тетя Ука то и дело всхлипывала и промокала глаза и нос салфеткой, что явно выводило маму из себя. Дедуля Мак время от времени принимался откашливаться – думаю, только ради того, чтобы нарушить молчание. Но, в отличие от всех нас, он хотя бы попытался завязать беседу.
– Я слышал, это отличный корабль, Марта, – сказал он, – едва ли не самый большой из всех, и быстроходный. Кто-то мне говорил, он завоевал Голубую ленту – это награда, которая присуждается самому быстроходному кораблю в Атлантике. Четыре трубы. Я его видел. Очень красивый корабль, такой величественный. Огромный. Основательный. Второго такого нет. И комфортабельный, роскошный, если верить рассказам.
Мама была слишком поглощена своими мыслями, чтобы слушать. Она очень беспокоилась, как бы чего-нибудь не забыть. Аппетита у нее тоже не было.
– Ука, ты точно уложила мое серое пальто с позументами? Я же тебе говорила, оно понадобится мне осенью. И мой халат с павлинами, он непременно мне нужен. А фотоальбом? Мы забыли фотоальбом, я точно знаю, что забыли!
– Все уложено, Марта, – заверила ее тетя Ука, – я своими руками завернула его и положила в багаж. Он в маленьком сундучке. Честное слово, Марта, все уложено. А твой халат с павлинами я положила на самый верх, вместе с домашними туфлями, чтобы тебе не пришлось их искать, когда ты откроешь сундук. Не надо так волноваться.
– Это точно, Ука? Ты в последнее время вечно все забываешь.
– Это точно, Марта, – отозвалась тетя Ука.
Привычная к маминой тревожности и раздражительности, тетя Ука была бесконечно с ней терпелива, но я видела, что ей очень нелегко мириться с мыслью о нашем завтрашнем отъезде, поэтому через несколько секунд она вышла из столовой, залившись слезами.
– Какая муха ее укусила? – удивилась мама, даже не догадываясь, как это частенько с ней бывало, о том, что творится на душе у тети Уки. Ука обожала маму и всегда для нее столько делала, а мама словно и не замечала Уку. Мама воспринимала дедулю Мака и тетю Уку как нечто само собой разумеющееся. Она никогда не обижала их, нет, во всяком случае, намеренно, – чего не было, того не было. Это было не в мамином характере. Но она бывала невнимательна к окружающим, порой даже до бессердечия, и я видела, что такое отношение их задевало, особенно тетю Уку.
Я вышла следом за тетей Укой. Та сидела на нижней ступеньке лестницы, обхватив голову руками. Я присела рядом с ней.
– Не переживай так, Ука, – сказала я ей. – Не успеешь ты оглянуться, как мы уже вернемся, все вместе: мама, я и папа тоже. Ты от нас так легко не отделаешься.
Мои слова окончательно ее подкосили, и она разрыдалась, положив голову мне на плечо. Это было странное ощущение. Мне вспомнилось, как часто я сама горевала и плакала, чувствуя себя бедной и несчастной то из-за одного, то из-за другого. Сколько раз я сидела на этой самой ступеньке, и тетя Ука приходила, и присаживалась рядышком со мной, и, обняв, утешала меня, пока мои слезы не иссякали. И вот теперь я делала то же самое для нее.
– Ты ведь будешь хорошей девочкой, Мерри, правда? – хлюпая носом, спросила она. – Не огорчай маму. И держи ноги в сухости. Я слышала, там, в Англии, в этом их Лондоне, все время идет дождь. Не вздумай вымокнуть и простудиться, ладно?
– Хорошо, Ука, – ответила я. – Я не буду простужаться, честное слово.
Несколько дней спустя, при обстоятельствах, которых я не могла ни предвидеть, ни вообразить в своих самых страшных кошмарах, я вспомню наш последний разговор с тетей Укой на лестнице. Вспомню о том, что у меня не получилось выполнить обещание, как и множество других таких же обещаний, которые я давала ей за годы, и что, по крайней мере на этот раз, моей вины тут не было. Иногда сдержать свое слово невозможно.
Через несколько минут мы вернулись обратно в столовую: дедуля Мак вслух зачитывал что-то из газеты. При виде нас он умолк на полуслове. Судя по всему, речь шла о чем-то таком, чего, по его мнению, мне слышать не следовало. Однако я уловила обрывок маминой фразы.