День независимости - Форд Ричард
Я, разумеется, испытал искреннее облегчение, поняв, что она не развалилась сейчас в кресле, положив ноги на обтянутую шелком подножку, заказывая баночки белужьей икры да бутылки шампанского по тысяче долларов каждая и обзванивая всех знакомых от Бердсвилля до Пномпеня, чтобы подробно рассказать им, какой я ничтожный, беспомощный типчик, а если как следует вникнуть, то даже и жалкий, комичный, собственно говоря (с чем я уже согласился), в моих идиотских, подростковых попытках сдерживать данное мной слово. Именно такие бьющие чуть мимо цели отношения между людьми могут приводить к фатальным результатам, и уже неважно, по чьей вине, – итогом их нередко становится состояние неуправляемого свободного падения, слишком торопливый вывод, что «вся эта чертова бодяга не стоила того, чтобы с ней, черт возьми, возиться, а все потраченное на нее чертово время она лишь сбивала меня к чертям собачьим с толку», после чего одна из сторон (или обе) просто уходит, говоря себе, что и смотреть в сторону другой никогда больше не станет. Вот она, зыбкость любовной связи.
Впрочем, Салли расположена, по всему судя, приглядываться к нашим отношениям подольше, дышать поглубже, мигать почаще и следовать тому, что говорят на мой счет ее нутряные инстинкты, то есть искать во мне лучшие стороны (повернув меня более яркими гранями кверху). И в этом мне дьявольски повезло, поскольку, стоя у темной заправочной станции Лонг-Эдди, я различаю подобную едва уловимому в ночи сладкому аромату возможность чего-то хорошего, даром что списка конкретных шагов, от которых мне глядишь и полегчает, у меня нет, да и горизонты мои темноваты: я располагаю лишь крошечной, с замочную скважину, надеждой попытаться сделать их светлее.
И впрямь, прежде чем я успел попрощаться, сесть в машину и устремиться сквозь роскошную ночь к Джерси, Салли заговорила о том, возможно ли будет для нее выйти замуж после стольких одиноких лет, а затем о том, какого рода эпоха постоянства может забрезжить в ее жизни. (По-видимому, размышления подобного рода заразительны.) Далее она поведала мне – в тонах даже более драматичных, чем избранные в пятницу утром Джо Маркэмом, – что у нее случаются темные минуты сомнений в ее способности правильно оценивать многие вещи и что ее тревожит свойственная ей неспособность понять разницу между умением рискнуть (каковое она считает нравственно необходимым) и стремлением махнуть рукой на осторожность (каковое представляется ей глупым и, полагаю, имеет прямое отношение ко мне). После чего Салли, совершив несколько потрясающих логических перескоков и соорудив несколько опять-таки логических цепочек, сообщила, что она не из тех женщин, которые считают необходимым окружать взрослых людей материнской заботой, и что, если я хочу именно этого, мне надлежит направить мои поиски куда-то еще; сказала также, что старания придумать ее («перемонтировать», как она выразилась) лишь для того, чтобы сделать постельные утехи более аппетитными, в сущности говоря, нестерпимы, что бы там она ни говорила вчера, и что я не могу бесконечно жонглировать словами для собственного удовольствия, но должен взамен смириться с неуправляемостью окружающих меня людей, а под конец объявила, что хоть она и готова меня понять и даже относиться ко мне с большим расположением, однако нет никаких причин полагать, будто из этого следует истинная привязанность, тем более, снова напомнила она, что и я сказался живущим по ту сторону этой самой привязанности. (Чем, уверен, и объясняется чувство «перегруженности» жизни, которое обуяло Салли в ночь с четверга на пятницу и заставило ее позвонить мне, когда я листал в постели Беккера, объяснявшего разницу между творением истории и ее описанием.)
В ответ я сказал, восхищенно наблюдая, как последний из ночных удильщиков бредет по темной воде Делавэра, что я вовсе не собираюсь «перемонтировать» ее и забот материнских тоже не жду, хоть время от времени и могу испытывать потребность в координаторе (не сдавать же мне, в самом деле, все позиции), что в последние дни я размышлял о нескольких сторонах прочных отношений с ней, которые вовсе не выглядят как коммерческая сделка, и что мысль о них безумно мне нравится, а думая о ней и нашем возможном будущем, я словно возношусь над землей, – так оно и есть. Плюс к тому я испытывал настоятельную потребность сделать ее счастливой, что ни в малейшей мере не представляется немудреным (или трусливым, как сказала бы Энн), и, собственно говоря, хочу, чтобы завтра она приехала поездом в Хаддам; к тому времени Маркэмы и парад отойдут в прошлое и мы сможем возобновить под вечер наши умозрительные построения, лежа на траве Большой лужайки Института (в коем я, как временный консультант без портфеля, все еще имею некоторые привилегии) и наблюдая за Христианским фейерверком, по окончании которого мы зажжем наши собственные бенгальские огни (идея краденая, но тем не менее недурная).
– Мысль недурная, – сказала из своего номера на Западной сорок четвертой Салли. – Но все-таки опрометчивая. Нет? Особенно после той ночи, когда нам показалось, что все кончено.
Голос ее стал внезапно и скорбным, и скептическим, чего я, вообще говоря, не ожидал.
– На мой взгляд – нисколько, – ответил я из темноты. – По-моему, мысль отличная. Даже если она опрометчивая.
(По-видимому, это на меня нацеплен ярлык «обращаться с осторожностью».)
– После того как я столько наговорила тебе на свой и на твой счет, сесть на поезд и улечься с тобой в траву, чтобы любоваться фейерверками? Я начинаю чувствовать, что не знаю, куда меня несет, что лезу не в свои сани.
– Послушай, – сказал я, – если объявится Уолли, я постараюсь вести себя как порядочный человек. Давай для начала предположим, что мне известно, как он выглядит и кто такой Уолли.
– Ну что ж, это очень мило, – ответила она. – И ты очень мил. Хотя на мыслях о возвращении Уолли я уже поставила крест.
– И правильно сделала, – сказал я. – Ставлю такой же. Поэтому не беспокойся насчет чужих саней. Я для того и существую, чтобы они стали твоими.
– Это внушает большие надежды, – сказала она. – Внушает. Всегда приятно знать, для чего ты существуешь.
Вот так все и начало казаться вчера многообещающим и выполнимым, пусть и лишенным долгосрочной конкретики. Под конец нашего разговора я не сказал Салли, что люблю ее, – сказал лишь, что вовсе не живу по ту сторону привязанности, и она ответила, что рада это слышать. А потом понесся к Хаддаму – настолько быстро, насколько в человеческих силах.
Я вижу, как снаружи, на залитом солнцем Хаддамском Лужке, все обращают взгляды к небу. Молодые мамаши с колясками, одетые в трико из лайкры любители бега трусцой, компании длинноволосых молодых людей со скейтбордами на плечах, отирающие потные лбы мужчины в цветных подтяжках – все смотрят в небеса за ветвями лип, виргинских лещин и буков. Голландские танцовщицы перестают мельтешить и спешно покидают танцпол, полицейские и пожарные выходят из-под тента на травку, им тоже охота посмотреть. Эверик и Уорделл, Дядя Сэм и я (такой же горожанин, как все, одиноко сидящий в машине с открытым верхним люком) возводим глаза к тверди небесной, кабацкая музыка кантри смолкает, как будто наступило особое, предвещающее нечто мгновение этого дня, которое курирует некий мистер Большой, охотливый до совпадений и сюрпризов. Я слышу, как невдалеке Хаддамский оркестр прерывает на долгой, исполняемой в унисон мажорной ноте еще продолжающуюся репетицию. Толпа – впрочем, это скорее смесь самых разных людей, настоящей толпой ее не назовешь, – издает негромкое, на вздохе, «Охх», словно соглашаясь с полученным всеми сразу телепатическим сообщением. И внезапно с небес спускаются четверо мужчин en parachute с притороченными к ногам дымовыми шашками – красной, белой, синей и (странно) ярко-желтой, похожей на предостережение трем остальным. У меня даже голова начинает кружиться.
Парашютисты – в шлемах, в звездно-полосатых комбинезонах, с массивными ранцами на груди и на спине – через пять секунд, кренясь, завершают спуск и, не слишком грациозно исполнив подобие тройных прыжков, приземляются рядом с танцполом голландок. Каждый из этих мужчин – вернее, я лишь предполагаю, что все они мужчины, нет никаких причин, по которым они не могут оказаться не просто мужчинами, а, скажем, людьми, перенесшими трансплантацию почки, больными СПИДом, незамужними матерями, бывшими карточными шулерами или детьми, да кем угодно, – каждый из этих по-видимому мужчин тут же лихо взмахивает, словно циркач, рукой, элегантно поворачивается, сознавая, что он-то, пусть и застилаемый дымом, и есть гвоздь программы, и после всплеска ошеломленных и, смею сказать, искренних, не лишенных облегчения аплодисментов принимается энергично собирать свои шелка и стропы, спеша отвалить к месту следующего прыжка, в Уикатанк, и справляется с этим делом еще до того, как головокружение покидает меня. (Возможно, умотался я сильнее, чем думал.)