Андре Моруа - Фиалки по средам (сборник)
После этого эпизода действующие лица обменялись еще двумя письмами. Письмо Байрона было составлено в осторожных выражениях. Он, несомненно, думал о муже, который мог вскрыть конверт. Черновик письма Пандоры выдавал нежные чувства молодой женщины и ее затаенную ярость. В дальнейших записях дневника еще несколько раз упоминалось имя Байрона, то в связи с его новой поэмой, то в связи с очередным скандалом. Бросались иронические намеки, в которых проглядывала глубокая досада. Но после 1815 года Байрон, как видно, совершенно изгладился из памяти Пандоры.
Сквозь маленькое окошко в подземелье просочился бледный свет. Забрезжило утро. Эрве, точно выйдя из транса, медленно огляделся вокруг и вернулся в XX век. Какое прелестное и забавное приключение пережил он за минувшую ночь! С каким удовольствием он его опишет! Но теперь, окончив работу, он почувствовал усталость после бессонной ночи. Он потянулся, зевнул, задул свечи и поднялся в отведенную ему комнату.
Звон колокольчика возвестил час ленча. В холле поджидал величественный Миллер, который проводил француза в гостиную, где уже находилась леди Спенсер-Свифт.
– Добрый день, господин Марсена, – сказала она своим резким мужским голосом. – Мне сказали, что вы всю ночь не ложились. Надеюсь, что вы по крайней мере хорошо поработали.
– Отлично. Я все прочитал и сделал двадцать страниц выписок. Это бесподобная история. Не могу вам выразить…
Она перебила его:
– Я ведь вам говорила. Эта малютка Пандора, судя по портрету, всегда казалась мне женщиной, созданной для страсти.
– Она действительно была создана для страсти. Но вся прелесть истории в том и состоит, что она никогда не была любовницей Байрона.
Леди Спенсер-Свифт побагровела.
– Что? – переспросила она.
Молодой человек, который захватил с собой свои выписки, рассказал хозяйке всю историю, попытавшись при этом проанализировать характеры обоих действующих лиц.
– Вот каким образом, – закончил он, – лорд Байрон в первый и последний раз в своей жизни уступил бесу нежности, а прабабка вашего мужа вовек не простила ему этой снисходительности.
Леди Спенсер-Свифт слушала не перебивая, но тут она не вытерпела.
– Nonsense! – воскликнула она. – Вы плохо разобрали текст или чего-нибудь не поняли… Пандора не была любовницей лорда Байрона?! Да все на свете знают, что она ею была. В этом графстве нет ни одной семьи, где бы не рассказывали эту историю… Не была любовницей лорда Байрона!.. Очень сожалею, господин Марсена, но если таково ваше последнее слово, я не могу разрешить вам опубликовать эти документы… Как! Вы намерены разгласить во Франции и в здешних краях, что эта великая любовь никогда не существовала! Да ведь Пандора перевернется в гробу, сударь!
– Но почему? Пандора-то знает правду лучше всех, ведь она сама записала в дневнике, что между ней и Байроном не произошло ничего предосудительного!
– Этот дневник, – объявила леди Спенсер-Свифт, – вернется на свое место в сейф и больше никогда оттуда не выйдет. Где вы его оставили?
– На столе в подземелье, леди Спенсер-Свифт. У меня не было ключа, и поэтому я не мог положить его в сейф.
– Сейчас же после ленча мы с вами спустимся вниз и водворим все на прежнее место. Мне не следовало показывать вам семейный архив. Бедняжка Александр был против этого и на сей раз оказался прав… Что до вас, сударь, я вынуждена потребовать от вас полного молчания об этом… так называемом… открытии…
– Само собой разумеется, леди Спенсер-Свифт, я не могу напечатать ни строчки без вашего позволения, к тому же я ни за что на свете не хотел бы вызвать ваше неудовольствие. И однако, признаюсь вам, я не понимаю…
– Вам нет нужды понимать, – ответила она. – Я прошу вас о другом – забудьте.
Он вздохнул:
– Что поделаешь. Забуду… И об этом дневнике, и о своей книге.
– Очень мило и любезно с вашей стороны. Впрочем, я ничего иного и не ждала от француза. А теперь поговорим о чем-нибудь другом. Скажите, господин Марсена, как вам нравится английский климат?
После ленча они спустились в подземелье в сопровождении Миллера. Дворецкий раскрыл тяжелые створки сейфа. Старуха собственноручно уложила среди кожаных футляров и столового серебра белый альбом и пачку пожелтевших писем, перевязанных розовой лентой. Миллер снова запер сейф.
– Вот и все, – весело сказала она. – Теперь уж он останется здесь навеки.
Когда они поднялись наверх, первая группа туристов, прибывшая с автобусом, уже покупала в холле входные билеты и открытки с видами замка. Миллер стоял наготове – чтобы начать сцену с портретами.
– Зайдемте на минуту, – сказала леди Спенсер-Свифт французу.
Она остановилась поодаль от группы туристов, но внимательно прислушивалась к словам Миллера.
– Вот это, – объяснял дворецкий, – сэр Уильям Спенсер-Свифт (1775–1835). Он сражался при Ватерлоо и был личным другом Веллингтона. Портрет кисти сэра Томаса Лоренса, так же как и портрет леди Спенсер-Свифт.
Молоденькая туристка, живо выступившая вперед, чтобы получше разглядеть портрет, прошептала:
– Той самой…
– Да… – сказал Миллер, понизив голос. – Той, которая была любовницей лорда Байрона.
Старая леди Спенсер-Свифт с торжеством взглянула на француза.
– Вот видите! – сказала она.
Ариадна, сестра…
[5]
I. Тереза – Жерому
Эврё, 7 октября 1932 года
Я прочитала твою книгу… Да, ее прочитали все, и я в том числе… Не волнуйся: она мне понравилась… Мне кажется, будь я на твоем месте, меня преследовала бы мысль: «А как Тереза, считает ли книгу справедливой? Страдала ли, читая ее?» Но тебе-то, конечно, такие вопросы в голову не приходят. Ты ведь убежден, что проявил не только беспристрастие, но даже великодушие… Вот в каком тоне ты говоришь о нашем браке:
«Пламенно мечтая о женщине, созданной моим воображением, не только возлюбленной, но и помощнице в работе, я не разглядел в Терезе реальную женщину. Но в первые же дни совместной жизни я обнаружил в ней черты, которые можно было предвидеть заранее и которые, однако, поставили меня в тупик. Я был человек из народа и в то же время натура артистическая. Тереза выросла в богатой буржуазной семье. Ей были свойственны все добродетели и пороки ее класса. У меня была верная, скромная, по-своему неглупая жена. Но, увы! трудно вообразить существо, которое менее годилось бы в подруги человеку, чье призвание – борьба и апостольство духа…»
Ты в этом уверен, Жером? Ты уверен, что приобщил меня к «апостольству духа», когда, уступив твоим мольбам, я согласилась вопреки советам моих родителей выйти за тебя замуж? А ведь сознайся, Жером, я отважилась тогда на смелый поступок. Ты был в те годы безвестным писателем. Твои политические идеи отпугивали и возмущали меня. Я покинула богатый дом, дружную семью, чтобы начать нелегкую совместную жизнь с тобой. Разве я роптала, когда годом позже ты объявил мне, что в Париже не можешь работать, и увез меня в глухую провинцию, в край суровый и мрачный, где в целом доме жила лишь маленькая забитая служанка – единственное существо, которое в ту пору моей жизни казалось мне еще более обездоленным, чем я? Я все терпела, на все соглашалась. Я даже долгое время делала вид, будто счастлива.
Но разве женщина может быть счастлива с тобой, Жером? Иной раз я смеюсь, горько смеюсь, когда газеты твердят о твоей силе, нравственной стойкости. Ты – сильный?.. Право, Жером, я никогда не встречала человека слабодушнее тебя. Ни разу. Нигде. Я пишу это без всякой ненависти. Пора обид миновала, и с тех пор, как мы не видимся, я вновь обрела спокойствие. Но тебе полезно это узнать. Твоя всегдашняя мнительность, неврастеническая боязнь людей, исступленная жажда похвал, наивный страх перед болезнью, смертью – да разве это признак силы, хотя плоды этого смятения – твои романы – и вводят в заблуждение твоих учеников?
Ты – сильный? Да какая же это сила, если ты настолько раним, что заболеваешь от неуспеха книги, и настолько тщеславен, что стоит глупцу обмолвиться о тебе добрым словом, и ты готов усомниться в его глупости? Тебе и в самом деле раза два или три в жизни пришлось бороться за свои идеи. Но ты вступал в борьбу, только тщательно все взвесив, когда был уверен в победе этих идей. В одну из редких минут откровенности ты однажды сделал мне признание, о котором, наверное, тотчас пожалел с присущей тебе осторожностью, признание, которое я не без злорадства храню в памяти.
«Чем старше становится писатель, – сказал ты, – тем радикальнее должны быть его взгляды. Это единственный способ привлечь к себе молодежь».
Бедные юноши! С наивным восторгом упиваясь твоими «Посланиями», они и представить себе не могли, насколько притворен пыл их автора, с каким продуманным макиавеллизмом они написаны.
Да, Жером, в тебе нет ни силы, ни мужественности… Может, на первый взгляд это покажется жестоким, но придется сказать тебе и это. Ты никогда не был настоящим любовником, милый Жером. После того как мы с тобой разошлись, я узнала физическую любовь. Я вкусила ее покой и блаженство, узнала счастливые ночи, когда женщина, не ведая больше никаких желаний, засыпает в объятиях сильного мужчины. Живя с тобой, я знала лишь грустное подобие любви, жалкую пародию на нее. Я не подозревала о своем несчастье; я была молода, довольно неопытна; когда ты твердил мне, что художник должен беречь свои порывы, я верила тебе. Правда, мне хотелось хотя бы спать рядом с тобой; я нуждалась в тепле твоего тела, в капле нежности, в капле жалости. Но ты избегал моих объятий, моей постели, даже моей комнаты. И при этом ты и не подозревал о моем отчаянии.