Грант Матевосян - Тогда, зимою
Девчушка, прижавшись носом к стеклу, наверняка увидела из окна красное платье, надетое на брата, и конечно же немного огорчилась… и, может, мальчик не потащит в этом платье сено, может, он снимет платье и принесёт его домой под мышкой, и это станет утешением для девчушки, а пока ничего, пусть живёт до вечера её крохотная печаль птички.
Отец замедлил шаги и крикнул через плечо в сторону дома:
— Эй, ахчи…
Из хлева доносился резкий визг свиньи. Коза, телок, корова — как они дают понять о своих тревогах и голоде? Голодны они, пить хотят или же больны, молча терпят, а свинья с раннего утра наполняла их мирное существование своим неустанным безобразным визгом. Не дожидаясь ответа из дома, отец прокричал:
— Дайте этой свинье её пойло, пусть заткнётся, ахчи, а то корову жалко, — и споткнулся, что ли, споткнулся, потом пошёл быстрее, заспешил. И опять мальчик видел перед собой его широкую спину, топорище заткнутого за пояс топора и верёвки под мышкой.
Этот клич насчёт свиньи так и повис в воздухе. Ветер, а может, стужа подгоняли отца, согнувшись, он снова крикнул: «Эй, ахчи… дай поесть свинье». От их крыши поднимался белый пар, огонь в печке не занялся ещё, значит… печку разжигали хворостом мальчика… мальчик любил трескучий огонь сухого дерева, ещё мальчик любил зелёную мшистую бороду дров… Отец прокричал насчёт свиньи, на печке разогревалась мешанка… значит, ереванский жулик ещё не купил свинью, не приехал ещё из своего Еревана и сверх цены не кинул, как милостыню, дряхлую кожанку, кожанка ещё не пришла в их дом, на ереванце ещё была… но что же тогда было на отце? Отец, нет, он не был раздетым среди этих снегов, когда сказал через плечо «Эй, ахчи» и, как подстёгнутый, ускорил шаги, на отце что-то такое было, но что же? Солдатская шинель? Если пройти десять километров вдоль замёрзшей речки, если вдоль речки к железной дороге спускаться, лесное хозяйство будет. Отец там десятником работал. Командовал дровосеками-пленными. Война только кончилась или даже ещё не кончилась, на отце и впрямь могла быть солдатская шинель. Не помню. Мальчик, да, мальчиком этим был я, но я уже так отошёл, так отдалился от него, что мальчик этот для меня — существо отдельное, независимое. Начальничество отца над пленными мать, бывало, высмеет или скажет с беззлобной улыбкой — десятники, мол, мы. Но в душе она питала тайную надежду, что, получив ничтожную эту власть, её работяга-муж приохотится к должности… то есть не придёт и не попадёт у собственного порога прямо в лапы руководству, а, стоя на тропиночке, сам неделями будет выглядывать-поджидать какого-нибудь наивного простофилю работника, чтобы немедля отправить его в горы чинить сломанные ворота… Но теперь я знаю, что напрасными были и злость этой женщины, и надежды её: отец стеснялся попросить стакан воды у меня, собственного сына, этот человек был сам вроде в плену у своих пленных, какое там — десятником. Бойкому обманщику ереванцу он не мог сказать, что свинью ему не продаст, — единственная эта свинья была единственным прокормом всем троим детям, начиная с лютовавшей беспощадной этой зимы и до самой голодной весны, — он не сказал, что нам самим нужны и мясо, и сало, и кожа, и ножки, и свиная голова. Ереванскому рвачу он не мог сказать, что кожанку его в прошлом, может, даже комиссар какой носил, но сейчас кожанка старая, невозможно старая, прямо серая от старости… Сияющий, источающий улыбки торгаш сказал: «Свиным салом намажешь, ещё как заблестит».
Одна из дверей у Данеланцев скрипнула, кто-то, остановившись на тропинке, ведущей к уборной, смотрел в их сторону, и мальчик в своём красном девчоночьем платье спрятался за отца. До оврага, до того места, которое не проглядывалось от дома Данеланцев, мальчик двигался плечо в плечо с отцом. В овражке от ручья, покрытого крепким, как камень, толстым льдом, тропинка поползла вверх, и мальчик был вынужден пропустить отца вперёд, впрочем, прятаться уже было незачем — на всём белом склоне они были одни. Тропинка была дорожкой для санок с бороздами от полозьев, основательно заледенелыми, мальчик свои дрова привозил по этой дорожке, мальчик любил думать, что что его железная дорога, он мог от самого леса пустить вниз гружёные санки, и санки, не сбившись с пути, скатились бы, но мальчик не делал этого, потому что вдруг бы на тропинке кто-нибудь был… и потом, набрав скорость, санки с разбегу ударились бы внизу об лёд и соскочили в овраг.
Отец ломал дорожку мальчика — снег под его тяжёлыми шагами крошился, забивал борозды, завтра санки не пойдут уже так плавно. Но по обе стороны тропки снег был глубокий, по колено, и мальчик втайне радовался, что вот он подарил отцу свою дорогу. Завтрашняя работа мальчика осложнялась. Отец сошёл с заледенелой тропки и пошёл по снегу. Замёрзший снег продавливался, и ноги отца увязали в снегу. Лёгкий, совсем ничего не весивший мальчик обогнал отца и пошёл по своей дорожке, ударяя каблуками по обледенелым бороздам, разбивая их и приглашая отца разбивать. Отец, может, улыбнулся, может, сказал с любовью «дурень», а может, и огорчился, и выругал этот холодный, голодный и жестокий мир… но немного погодя подчинился и снова ступил на мальчикову тропку, а мальчик, будто бы ему надо перевязать ремешок у постола, отстал от отца, пропустил его вперёд, потому что нельзя же всё время маячить перед его глазами и постыдно напоминать, что вот-де я мальчик, а меня вырядили в девчоночье платье.
На самом краю обрыва брат поставил капкан. Вернее, это он, мальчик, наладил капкан, но капкан был братов. Потому что это брат мечтал поймать волков на пятьсот рублей. Его худенькое тельце птенца не оставляло следов на дорожке мальчика, и казалось, капкан спущен с неба, божий капкан. К цепи брат прибавил зелёную верёвку от постолов, ещё какую-то тряпку, лоскутки от какого-то платья и всё это протянул-привязал к дубовой поросли. Будто бы волк поднимется по тропинке мальчика и прямо — в капкан. Отец вытащил топор из-за пояса — домашнюю тварь может покалечить — и хотел было топорищем захлопнуть капкан, потом передумал — откуда ей взяться, всё подчищено.
— Это ты поставил? — спросил отец.
— Братик, — саказал мальчик, — брат.
Глядя на Грайровы верёвочки, отец засмеялся, как заплакал. Овраг кончился, они вышли к яру. Перед тем как начать восхождение, отец оглянулся на село, и мальчик тоже посмотрел. Безмолвное, словно вымершее село, казалось, и дыма нигде нет. Мальчик будто увидел ком в горле отца. Сорок восемь парней не вернулись с передовой, сорок восемь косарей, погонщиков, пастухов, учителей, пахарей — целый звонкий хор.
На всём взгорке сверху донизу лежал нетронутый, отдающий синевой снег, только саночный путь мальчика спускался по нему отлого. Таким прямым ещё был железнодорожный путь Петербург — Москва. Русский царь положил линейку на карту и начертил свою железную дорогу, и русские крепостные легли и на себе провели-проложили через болота эту прямую железную дорогу царя. А в мальчиковой дороге и крепостным, и царём был сам мальчик. Когда мальчик во второй раз вынужден был бросить санки и убежать в лес, санки, набрав скорость на повороте, слетели в омут, тот, что справа. Омут не очень глубокий был, но, как могильная яма, начинался сразу, и, когда мальчик по одному выбросил из него все свои дровишки и хотел уже сам выбраться, омут его не пускал, мальчик тогда домой пришёл только к ночи. Козла дяди Шаварша волки в этой яме слопали; окружили, спихнули и там задушили и загрызли, а на воле они и хвоста бы его не увидели — длинномордого, почти что дикого чёрного козла.
Между омутом и дорожкой мальчик устроил снежный заслон. Но он не очень был уверен, что заслон выдержит, если он на санках с размаху стукнется об него, и на этом повороте он всегда немножечко побаивался, а потом, проскочив, тайком улыбался про себя.
Отец заметил заслон, посмотрел поверх его на омут, наверное, увидел сухие щепки и следы мальчика, и снова у него вырвалось это его «айеэ» — айеээээ…
— Ты что же, в яму угодил? — запоздало перепугался он.
— Нет, салазки просто упустил.
— А не сам упал?
Мальчик говорил неправду, он не упустил санки, он их бросил, санки бросил, а сам убежал в лес.
— Очень мучаешься? Трудно тебе?
— Трудно? — удивился мальчик. — Нагружаю, сами идут.
Отец снова занервничал.
— Айеэ, лошадь, что ли, грузишь, сами идут.
Слова в нашем сознании имеют свой особый облик. Яблоко, например, это когда у тебя жар, и сознание твоё замутилось, и сестра отца, тётка твоя, бормоча, целует твой лоб и кладёт в твою руку холодное сморщенное, как её щека, яблоко, и ты только через два дня замечаешь, что за пазуху тебе закатилось яблоко. Слово «мучиться» относилось, по мнению мальчика, ко взрослым, к их работе, а дети, их лишения и их посильная доля в работе — это мучением не было.
— Вот дядя Ашхарбек, тот промучился, — сказал мальчик. — С Медовой Груши скатил бревно, до самого низу бревно хорошо летело, а внизу заело, волы сколько ни тянули, не вылезало. Потом ярмо сломалось, дядюшка тогда дерево срубил… волам неудобно, пятятся, а дядюшке самому холодно, дует на пальцы и на волов кричит… Когда дядюшка дерево рубил, с Каранцева холма на него лесник всё время смотрел. Дядюшка ему: «Иди, иди… говорит, как подойдёшь, так я запрягу». А тот всё стоит и смотрит, и не подходит.