Ханна Кент - Вкус дыма
Я могу сбежать.
Холодок страха пробегает по спине. Так бывает, когда стоишь на льду и вдруг слышишь, как он начинает трескаться под твоей тяжестью, – пугающее и в то же время возбуждающее чувство. В Стоура-Борге я мечтала о побеге. Мечтала о том, чтобы отыскать ключи от кандалов и убежать, – и даже ни разу не задумывалась, куда побегу. Там подходящего случая так и не представилось. Зато сейчас я могла бы незаметно выскользнуть со двора и убежать в дальний конец долины, подальше от хуторов, там дождаться ночи и под покровом темноты пробраться в горы, где небо укроет меня своей шершавой дланью. Я могла бы убежать в пустоши. Всем показать, что меня невозможно удержать взаперти, что я, как дерзкая воровка, украду время, которого меня вознамерились лишить!
Пылинки кружатся в солнечном свете, который проникает в комнату сквозь затянутое пузырем окно. Я наблюдаю за этим танцем – и волнующая мысль о побеге спадает, уходит в глубину, словно вода в гейзере. Сбежав, я всего лишь сменяю один смертный приговор на другой. Высоко в горах воют, словно вдовы рыбаков, снежные бури, ветер покрывает струпьями обмороженное лицо. Зима обрушивается внезапно, как удар кулака в темноте. Безлюдье, как и палач, не ведает жалости.
Ноги у меня подгибаются, когда я бреду к кровати. Смыкаю веки – и тишина бадстовы накрывает меня с головой, как гигантская ладонь.
Когда неистовый стук сердца становится тише, я бросаю взгляд туда, где спал офицер, вижу скомканное покрывало и обнажившийся вытертый тюфяк. Зря он не заправил кровать – это не к добру. Быть может, если постель еще теплая, он где-то поблизости. Трогая тюфяк, я испытываю неловкость от собственной бесцеремонности, однако обнаруживаю, что постель давно остыла. Офицер далеко. Моя кровать заправлена. Я провожу ладонями по тонкому одеялу – ворс от старости истерся, и оно стало совсем гладким. Скольких людей укрывало оно до меня? Сколько кошмарных снов родилось под этим покровом?
Пол в бадстове выстлан досками, но стены и потолок ничем не прикрыты, и дерн явно нуждается в заплатах; пласты сухой дернины провалились вовнутрь и истончились, образовав в стенах трещины и отдав комнату на откуп сквознякам. Зимой здесь будет холодно.
Впрочем, до зимы я скорее всего не доживу.
Прочь эту мысль! Немедленно!
Клочья сухой травы свисают с потолка, словно немытые космы. На потолочных балках кое-где виднеется резьба, а к притолоке прибит крест.
Интересно, зимой здесь поют церковные гимны? А может быть, рассказывают саги – я всегда предпочитала хороший рассказ молитве. За это меня били плетьми – здесь же, в Корнсау, когда я была совсем юной и меня отдали на воспитание, а верней, батрачкой на ближнем поле. Хуторянину Бьёрну пришлось не по вкусу, что я знаю саги лучше, чем он. Ступай к овцам, Агнес. Книги, которые написаны не Господом, а людьми, – дурная компания и не для таких, как ты.
Я поверила бы ему, если бы не Инга, моя приемная мать, и не уроки, которые она давала мне шепотом, когда он клевал носом по вечерам.
Недалеко от входа, рядом с кроватью хозяйки висит занавеска из серой шерсти, приколоченная гвоздями к тонкой доске. Полагаю, она служит дверью в другую комнату. Занавеска коротковата, и в щели между ее краем и полом отчетливо видны ножки стола. Кое-где они треснули, словно кто-то их основательно погрыз.
В бадстове почти так же голо, как и много лет назад, хотя между наклонными балками и стенными подпорками приколочены дощечки, которые служат полками. На них нашли приют самые обычные вещи: деревянные банки, бараньи рога, курительная трубка, рыбьи кости, варежки и вязальные спицы. Под одной из кроватей стоит небольшой раскрашенный сундучок. Валяется домашняя туфля с прорехой. Знакомый вид обыденных мелочей утешает. Когда-то и у меня было такое же скромное имущество. Белый мешочек с засушенными цветами. Камешек, который перед уходом подарила мне мама. Он принесет тебе счастье, Агнес. Это волшебный камешек. Если положишь его под язык, сможешь разговаривать с птицами.
Я ходила с этим камешком во рту много дней. Если птицы и понимали мои вопросы, они так ни разу и не соизволили на них ответить.
Хутор Корнсау, округ Хунаватн. Когда мне было шесть лет, мама принесла меня на его порог, поцеловала, вручила волшебный камешек и ушла; и вот теперь, когда миновали тридцать три зимы моей жизни, меня вновь привезли сюда – из-за сгоревшего хутора и двоих убитых мужчин. Мне довелось работать на стольких северных хуторах, что и не сочтешь, но бедность сглаживает их черты так, что под конец все они становятся одинаковы, всем недостает самого необходимого. Повидал один такой хутор – считай, что видел все.
Итак, вот он – Корнсау, мой последний мрачный приют. Последний в моей жизни кров, последний пол, последняя кровать. Все здесь – последнее, и от этой мысли становится больно, словно после меня здесь и вправду не останется ничего, только дым от заброшенных очагов. Нужно притворяться, будто я по-прежнему обыкновенная служанка, а Корнсау – просто новое место работы, и мне надлежит перебирать в уме свои обязанности и думать о том, как добиться от хозяйки похвалы своим проворным рукам. Раньше я думала еще и о том, что если буду усердно трудиться, то когда-нибудь, быть может, стану хозяйкой хутора… но только не здесь. В Корнсау такие мысли неуместны.
Корнсау. Название это так неотвязно вновь и вновь повторяется в моей голове, что я поневоле тихонько произношу его вслух и ощущаю его звучание. Я говорю себе, что это всего лишь хутор, один из многих, не более, и негромко себе под нос выпеваю названия всех тех мест, где мне доводилось жить. Это похоже на заклинание – Флага, Бейнакельда, Литла-Гильяу, Бреккукот, Корнсау, Гвюдрунарстадир, Гилсстадир, Габл, Фаннлаугарстадир, Бурфедль, Гейтаскард, Идлугастадир…
Одно из этих названий – ошибка. Кошмарный сон. Ступенька лестницы, которую пропускаешь в темноте.
Воплощение всего, что обернулось бедой. Идлугастадир, хутор у моря, где в теплом воздухе стоит звон кузницы, смешиваясь с криками чаек и шумом бесконечно катящихся волн. Идлугастадир, где ночь охвачена заревом, где поутру тянутся к небесам столбы дыма, где вечный Идлугастадир, превратившийся в руины, укачивает мертвецов в колыбели из обугленных балок.
Офицеры, болтающие за окном, разражаются хохотом. Один из них ведет речь о своем богатом родственнике из Хельгаватна.
– Надо заехать к нему, облегчить его в смысле бренвина!
– А заодно прихватить с собой его жену и дочек! – кричит другой. И снова все хохочут.
Останется ли кто-нибудь из них проследить за тем, чтобы я не сбежала? Приглядеть, чтобы не зажгла лампу, не плеснула на пол горящее масло? Удостовериться, что я не скажу и не сделаю лишнего, что буду паинькой?
Я ведь теперь – казенное имущество.
От души надеюсь, что все они уедут сегодня же.
Напрягая слух, чтобы различить болтовню офицеров, я вдруг замечаю под кроватью напротив что-то блестящее. Серебряная брошь, неуместная в нищенски скудной обстановке этой комнаты. Может, ее украли? Такое не в диковинку в здешней долине, где могут поймать овцу и срезать с ее уха клеймо прежде, чем стадо разбежится, где мужчины отращивают ногти, чтоб ловчее было схватить монетку. Не один хуторянин или батрак в здешних краях бывал бит плетьми за воровство. Даже у Натана остались шрамы от сведенного еще в юности знакомства с розгой.
Я поднимаю брошь. Она оказывается неожиданно тяжелой.
– Положи сейчас же! Это мое!
Худенькая девушка стоит, расставив ноги и угрожающе растопырив руки.
Я роняю брошь, и мы обе вздрагиваем от стука, с которым она падает на пол. Девушка невысокая, тонкая в кости, со светлыми ресницами, которые кажутся еще светлее на фоне темно-синих глаз. Голова у нее покрыта платком, нос с легкой горбинкой.
– Стейна!
Девушка не шелохнулась, все так же смотрит на меня с порога. Думаю, она меня боится.
В комнату входит еще одна девушка. Наверное, сестра первой, только выше ростом, с карими глазами, нос усыпан веснушками.
– Роуслин и ее выводок… – начинает она и тут же осекается, увидев меня.
– Она прикасалась к моему подарку на конфирмацию.
– Я думала, мама увела ее из дома.
– Я тоже так думала.
Обе в упор уставились на меня.
– Мама! Мама, иди сюда!
Входит Маргрьет, неуклюже ступая и вытирая рот. Видит серебряную брошь, которая валяется на полу у моих ног, – и мгновенно бледнеет. Губы ее приоткрываются.
– Мама, она трогала мою брошку! Я сама видела!
Маргрьет крепко зажмуривается, как от боли, и проводит ладонью по губам. Мне хочется тронуть ее за плечо. Уверить, что все в порядке. Она делает шаг ко мне, теперь уже взбешенная, – и я ощущаю удар по щеке прежде, чем слышу звук пощечины. Четкий хлопок. Жгучая вспышка боли.
– Что я тебе говорила?! – кричит Маргрьет. – Чтоб ничего не смела трогать в этом доме!
Она тяжело переводит дух, рука ее все так же протянута к моему лицу.