Гай Крисп - Историки Рима
Аммиан Марцеллин — римский писатель и историк не только потому, что он писал на латинском языке. Он — подлинный патриот Рима, поклонник и почитатель его мощи, его величия. Как военный, он прославляет успехи римского оружия, — как историк и мыслитель, он преклоняется перед «вечным» городом. Что касается политических симпатий, то Аммиан — безусловный сторонник империи, но это только естественно: в его время о восстановлении республиканского строя уже никто и не помышлял.
Историк Аммиан Марцеллин вполне закономерно (и, вместе с тем, — вполне достойно!) завершает собой круг наиболее выдающихся представителей римской историографии. В какой-то мере он, как и избранный им образец, то есть Тацит (см., например, «Анналы»), по общему плану изложения исторического материала возвращается чуть ли не к древним анналистам. Жанр историко-монографический или историко-биографический не был им воспринят, он предпочитает держаться погодного хронологического изложения событий.
Вообще в облике Аммиана Марцеллина как последнего римского историка скрещиваются многие характерные черты римской историографии как таковой, проступают приемы и установки, типичные для большинства римских историков. Это прежде всего римско-патриотическая установка, которая почти парадоксально завершает свое развитие в историческом труде, написанном греком по происхождению. Затем, это вера не столько в богов, что выглядело в IV в. н. э. уже несколько «старомодным» (кстати сказать, Аммиана отличают черты веротерпимости даже по отношению к христианам!), сколько вера в судьбу, фортуну, сочетающаяся, правда, с не меньшей верой (что тоже типично!) во всякие чудесные знамения и предсказания.
И, наконец, Аммиан Марцеллин, подобно всем остальным римским историкам, принадлежал к тому направлению, которое было охарактеризовано нами выше как художественно-дидактическое. В качестве представителя именно этого направления он стремился в своей работе историка воплотить два основных принципа, сформулированных еще Саллюстием и Тацитом: беспристрастность (объективность) и вместе с тем красочность изложения.
Что касается объективного изложения событий, то Аммиан не раз в своем труде подчеркивал этот принцип, и, действительно, следует признать, что даже в характеристиках исторических деятелей и, в частности, своего любимого героя, перед которым он преклонялся, императора Юлиана, Аммиан добросовестно перечислял как все положительные, так и отрицательные черты. Интересно отметить, что намеренное умолчание о том или ином важном событии историк считал недопустимым обманом читателя, не меньшим, чем беспочвенный вымысел (29, 1, 15). Красочность же изложения, с его точки зрения, определялась отбором фактов (Аммиан не раз подчеркивал необходимость отбирать именно важные события) и, конечно, теми риторическими приемами и «ухищрениями», которые он столь щедро применял в своем труде.
Таков облик последнего римского историка, который был одновременно последним представителем античной историографии вообще. Ибо возникшая уже в его время и параллельно развивавшаяся христианская историография если и отталкивалась по своим внешним приемам от античных образцов, то по своему внутреннему, идейному содержанию была ей не только чужда, но, как правило, и глубоко враждебна.
С. Утченко
ГАЙ САЛЛЮСТИЙ КРИСП
ЗАГОВОР КАТИЛИНЫ
2
I. Если человек желает отличиться меж остальными созданиями, ему должно приложить все усилия к тому, чтобы не провести жизнь неприметно, словно скот, который по природе своей клонит голову к земле и заботится лишь о брюхе. Все наше существо разделяется на дух и тело. Дух обычно правит, тело служит и повинуется. Духом мы владеем наравне с богами, телом — наравне со зверем. И потому мне представляется более правильным искать славы силою разума, а не голою силой, и, поскольку жизнь, которую мы вкушаем, коротка, память о себе надо оставить как можно более долгую. Ведь слава, приносимая богатством или красотою, быстролетна и непрочна, а доблесть — достояние высокое и вечное.
Впрочем, давно уже идут между смертными споры, что важнее в делах войны — телесная ли крепость или достоинства духа. Но прежде чем начать, нужно решиться, а когда решился — действовать без отлагательств. Стало быть, в отдельности и того и другого недостаточно, и потребна взаимная их поддержка.
II. Вначале цари — этот образ правления был на земле первым — поступали розно: кто развивал ум, кто — тело. Тогда жизнь человеческая еще не знала алчности: всякий довольствовался тем, что имел. Но впоследствии, когда в Азии Кир,3 а в Греции лакедемоняне и афиняне начали покорять города и народы, когда причиною войны стала жажда власти и величайшую славу стали усматривать в ничем не ограниченном владычестве, тут впервые, через беды и опасности, обнаружилось, что главное на войне — ум.
Если бы в мирное время цари и властители выказывали те же достоинства духа, что во время войны, наша жизнь была бы стройнее и устойчивее, не видели бы наши глаза, как все разлетается в разные стороны или смешивается в беспорядке. Власть нетрудно удержать теми же средствами, какими ее приобрели. Но когда на место труда вламывается безделие, на место воздержности и справедливости — произвол и высокомерие, то одновременно с нравами меняется и судьба. Таким образом, власть неизменно переходит от менее достойного к достойнейшему.
Все труды человеческие — на пашне ли, в морском плавании, на стройке — подчинены доблести. Но многие смертные, непросвещенные и невоспитанные, преданные лишь сну да обжорству, проходят сквозь жизнь, словно странники по чужой земле; им, без сомнения, тело — в удовольствие, а душа — в тягость, вопреки природе. Жизнь их, по-моему, не дороже смерти, потому что и та и другая теряются в молчании. Я бы сказал, что по-настоящему живет и наслаждается дарами души лишь человек, который, посвятив себя какому-либо занятию, ищет славы в замечательных поступках или высоких познаниях.
III. Но природа обладает многоразличными возможностями и всякому указывает особый путь. Прекрасно служить государству делом, но и говорить искусно — дело немаловажное. Отличиться можно как на войне, так и в мирные времена: похвалами украшены многие и среди тех, кто действовал сам, и среди тех, кто описывал чужие деяния. И хотя отнюдь не равная достается слава писателю и деятелю, мне кажется, что писать историю чрезвычайно трудно: во-первых, рассказ должен полностью отвечать событиям, а во-вторых, порицаешь ли ты ошибки — большинство видит в этом изъявление недоброжелательства и зависти, вспоминаешь ли о великой доблести и славе лучших — к тому, на что читатель, по его разумению, способен и сам, он остается равнодушен, все же, что выше его способностей, считает вымыслом и ложью.
Поначалу, в ранние годы, я, как и большинство других, с увлечением погрузился в государственные дела, но много препятствий встретилось мне на этом поприще, ибо вместо скромности, вместо сдержанности, вместо доблести процветали наглость, подкуп, алчность. Непривычный к подлым приемам, я, правда, чуждался всего этого, но, в окружении стольких пороков, неокрепшая моя юность попалась в сети честолюбия. И хотя дурные нравы остальных я никак не одобрял, собственная страсть к почестям делала и меня, наравне с ними, предметом злословия и ненависти.
IV. И вот, когда после многих бедствий и опасностей я возвратился к покою4 и твердо решился остаток жизни провести вдали от государственных дел, у меня и в мыслях не было ни расточить драгоценный досуг в беспечной праздности, ни целиком отдаться земледелию или охоте — рабским обязанностям. Нет, вернувшись к тому начинанию, к той страсти, от которых оторвало меня проклятое честолюбие, я надумал писать историю римского народа — по частям, которые мне представлялись достопамятными, — тем более что душа освободилась от надежд, страха и приверженности к одному из враждующих на государственном поприще станов.
Итак, я кратко и как можно ближе к истине расскажу о заговоре Катилины; событие это я полагаю в высшей степени знаменательным — по особой опасности преступления. Но прежде чем начать, надобно в нескольких словах изобразить натуру Катилины.
V. Луций Катилина происходил из знатного рода и отличался большою силою духа и тела, нравом же скверным и развращенным. Еще мальчишкою полюбил он междоусобицы, резню, грабежи,5 гражданские смуты, в них и закалял себя смолоду. Телом был невероятно терпелив к голоду, к стуже, к бессоннице. Духом — дерзок, коварен, переменчив, лицемер и притворщик, готовый на любой обман, жадный до чужого, расточитель своего; в страстях необуздан, красноречия отменного, мудрости невеликой. Неуемный, он всегда рвался к чему-то черезмерному, невероятному, слишком высокому. После единовластия Луция Суллы6 его охватило неистовое желание стать хозяином государства; каким образом достигнет он своей цели, ему было все равно — лишь бы добраться до власти. Наглая его отвага со дня на день росла, подстрекаемая нуждою в деньгах и нечистою совестью, и оба стрекала были отточены пороками, которые я назвал выше. Вдобавок его распаляло всеобщее падение нравов, страдавших от двух тяжелейших, хотя и противоположных зол — роскоши и алчности.