Обстоятельства речи. Коммерсантъ-Weekend, 2007–2022 - Григорий Михайлович Дашевский
Реальная биография Николая Островского, история его героя Павла Корчагина и созданный современниками миф быстро сплелись в тугой узел. Он обладал такой гипнотической силой, что, кажется, запутал и самого автора, то убеждавшего, что его книга — художественный вымысел, то клявшегося, что каждое слово в ней — правда. Советские литературоведы упорно искали в этой неразберихе глубокую диалектику, но получалось не слишком убедительно.
Изначально Островский планировал написать автобиографию и решил превратить ее в роман по совету одного из комсомольских товарищей. В своей книге он раскрывает многое с почти шокирующей откровенностью, но также многое утаивает, спрямляет историю героя по отношению к собственной, делает ее — в терминологии сталинской критики — более «типичной». Он дает своему альтер эго чистокровно пролетарское происхождение, каким сам не обладал, купирует сомнительные эпизоды собственной биографии — военный трибунал и недолгий арест, исключение из партии, попытку самоубийства. Но в целом траектории Корчагина и Островского почти идентичны. Он действительно работал кочегаром и монтером, участвовал в большевистском подполье в Шепетовке, воевал в Первой конной, был ранен подо Львовом во время советско-польской войны, служил в ЧК, заболел тифом на строительстве железной дороги, в 18 лет был признан инвалидом, но продолжал комсомольскую работу то тут, то там по советской Украине, с 1927 года был прикован к постели, еще через год ослеп и именно в этот момент решил стать писателем.
Это становление было нелегким. Первую утраченную повесть и начало романа Островский писал сам — при помощи специального трафарета, дававшего слепой руке возможность выводить ровные строки. Потеряв последнюю способность к движению, он начал диктовать книгу то близким, то профессиональным секретарям, держа огромные массивы текста в памяти. Важно и то, что родным языком Островского был украинский, но писал он на русском — чужом языке, бывшем языком его партии.
* * *
Роман «Как закалялась сталь» написан, скажем так, не очень хорошо. Об этом знали даже самые преданные поклонники книги и либо избегали говорить о ее литературных качествах, сразу переходя к человеческому величию, либо обращались к казуистическим рассуждениям о том, что формальная слабость романа прямо связана с его внутренней силой. Эта не значит, что роман Островского не похож на литературу. Наоборот, как часто бывает с наивным письмом, он переполнен знаками литературности, стершимися клише.
Язык «Стали» — это усредненный стиль прозы 1920-х, от Фурманова до Бабеля, с вкраплением фактографического монтажа. Искать конкретные источники вдохновения не стоит; этот спектр манер превращен здесь в нейтральное письмо: так надо писать о Гражданской войне, о великих стройках, о пути коммуниста. Не совсем понятно, однако, насколько этот стиль избран самим Островским и насколько он был коллективным детищем его редакторов.
Книгу переписывали по меньшей мере два десятка человек, по всей видимости — больше. Ее нещадно правили от издания к изданию при жизни автора, этот процесс продолжился после его смерти. Сам Островский иронично называл этот коллектив «конвейером». Литературные работники изымали политически сомнительные фрагменты, приводили текст в соответствие с последними постановлениями, но также правили и композицию, и стиль.
Если считать, что задачей редакторов было превратить книгу в гармоничное литературное произведение, у них этого не получилось. Роман откровенно разваливается. В нем — десятки ненужных сюжету, но явно дорогих автору персонажей, повторяющиеся сцены, обрывающиеся линии, утомительная путаница. Как будто материал жизни не удается до конца превратить в литературу при всем огромном желании. Он сопротивляется, и именно в этой нескладности, избытке дает о себе знать подлинность опыта.
То же можно сказать и о языке. Сквозь толщу стилистических и идеологических штампов пробивается голос самого Островского — борзый, ироничный и одновременно застенчивый. Он чувствует себя не слишком уверенно, как пролетарий, впервые пришедший на партийное собрание. И вносит в текст еще большую дисгармонию.
* * *
Зачем понадобилась вся эта морока? Почему на роль главного произведения новой советской литературы нельзя было выбрать более внятный, профессионально сделанный текст? Здесь есть две тесно связанные между собою причины.
Первая: установка Островского резонировала с паралитературной природой самого соцреалистического метода. Письмо для него — не просто средство самопознания и самовыражения, не просто инструмент агитации. Это продолжение войны и политработы другими средствами. Островский не раз подчеркивает: писательство было последним способом вернуться в строй для бойца, потерявшего контроль над своим телом. Литература — форма служения партии. Никто из функционеров соцреализма, никто из обласканных властью классиков не мог высказать это с такой поразительной искренностью.
Вторая причина: история превращения ершистого, склонного к бунту Павки Корчагина в несгибаемого коммуниста идеально соответствовала главному метанарративу социалистического реализма. Используя ленинскую терминологию, Кларк описывала этот сюжет как путь от стихийности к сознательности — от неконтролируемого революционного порыва к подчинению своей воли нуждам исторического момента, от анархии к большевизму. История формовки верного партии субъекта из сырого материала лежит в основе большей части текстов сталинского канона, но — вновь — ни один из них не выражал эту идею с такой кристальной ясностью. Это перевешивало все недостатки романа Островского.
* * *
«Как закалялась сталь» — история советской субъективации, превращения маленького человека в борца за коммунизм, обретения права на речь от имени истории. Однако эта метаморфоза разворачивается неочевидным образом. Корчагин становится подлинным героем, становясь инвалидом. Каждый подвиг разрушает его; он терпит боль и лишения, клянясь не покидать строй, но кажется, что они ценны ему сами по себе. Каждое его увечье — отметина славы.
Близость соцреалистического романа к житию — общее место исследований сталинской культуры. Кларк считала, что главным объектом имитации для советских писателей были жития святых воинов, однако в случае Островского это так лишь отчасти. В большей степени это житие юродивого или столпника — святого, умаляющего и истязающего себя. (Юродство Корчагина первым отметил немецкий литературовед Дирк Уффельман; он же остроумно замечает, что в самой фамилии героя есть намек на выражение «корчиться от боли».)
Тут есть парадокс: Корчагин хочет служить революции, ни на минуту не оставляя пост, но свое столь нужное классу тело он планомерно уничтожает — предлагает государству не столько труд, сколько жертву. Именно здесь роман Островского выдает в себе произведение эпохи зрелого сталинизма, стахановских подвигов и наступающего Большого террора. В сердце на первый взгляд целесообразных действий лежит тайная иррациональность, большевистская «сознательность» граничит с безумием.
В этом смысле телесное и политическое бытие героя изоморфны друг другу. На протяжении 1920-х Островский,