Николай Болдырев - Жертвоприношение Андрея Тарковского
В июле - попытка исцеления в антропософской клинике под Баден-Баденом, после чего - два месяца подаренного судьбой приличного самочувствия, два месяца у моря в кругу семьи.
"18 августа 1986. Сегодня я приехал в Анседонию. Лара сняла виллу, принадлежащую певцу Модуньо. Она расположена совершенно на отшибе, здесь большой парк, простирающийся вниз к морю и плавательному бассейну. Дом уютен и просторен, но прежде всего удобен. Моя комната - наверху, есть терраса, выходящая к морю. Синее прозрачное небо, солнце, море, волшебный воздух не оставляют равнодушным даже смертельно усталого человека. Здесь царит особая атмосфера, которую можно найти только в Италии и которая возвращает радость жизни и вливает новые надежды. Недаром Пушкин назвал Италию "старым раем", хотя он никогда здесь не был. Италия наполняет мирным блаженством. Это единственная страна, в которой я чувствую себя дома и в которой я хотел бы жить вечно.
Мое прибытие превратилось в большой праздник. Лара, Андрюшка и Анна Семеновна не могли скрыть своей радости. Все были счастливы так, словно моя болезнь была уже позади. Как бы мне хотелось так думать! Это был чудесный ужин. Впервые после многих месяцев я испытывал чувство покоя и радости. Как это все же прекрасно, быть дома со своими любимыми людьми".
25 августа: "Хожу на прогулки, по вечерам сижу у моря и наблюдаю за великолепными закатами. Предаюсь меланхолическому настроению, не хочу ни о чем думать, просто смотрю в чистую даль. Тихая печаль и тоска наполняют душу. <...> Андрюшка стал совсем коричневым и еще подрос. Много плавает и кажется довольным жизнью. Лара тоже. Несмотря на всю работу и труды, она выглядит хорошо, стала загорелой и более стройной. Но главное, она немного успокоилась и пришла в себя. Но больше всего я радуюсь за Анну Семеновну. Даже десять лет назад в Москве она выглядела хуже. Она постоянно повторяет, что мы оказались в раю и что она абсолютно уверена, что я выздоровею..."
В октябре началось новое ухудшение, и в начале ноября Тарковский пишет завещание. Однако даже еще и в декабре он продолжает работать, совершенствуя свою главную книгу.
Дневник последнего года пестрит словами и наблюдениями благодарной кротости. Особенно часто на устах имя жены.
Январь: "У Ларисы нет ни секунды времени, она вертится как белка в колесе. Обо всем - домашние работы и уход за мной - должна беспокоиться она сама, так как у нас нет денег, чтобы нанять помощников. Лечение ужасно дорогое, да еще квартира. К тому же жизнь в Париже вовсе не дешевая. Я забочусь о ней. Насколько еще хватит ее сил?.."
Март: "...Я знаю, что мне в лучшем случае предстоит медленное умирание и мое лечение - лишь продление этого срока. Лара, конечно, верит в чудо. Она терпелива и внимательна, как никогда прежде; понимает, что у меня должен быть свой покой, несколько приятных минут, которые бы облегчили эти тяжелые, мрачные дни.
Болезнь делает человека эгоистичным и раздражительным. Я часто ее обременяю, впадаю в истерику, осознавая, однако, всю несправедливость своего поведения. Нелегко жить под одной крышей со смертельно больным, а для нее это особенно тяжело, если вспомнить обо всех трудностях и печальных часах нашей прошедшей жизни. Однако она сносит все терпеливо, без ропота; ей не нужно объяснять все эти вещи!!!" (31.03.86. Париж.)
Май: "Лариса умеет создать домашнюю и уютную атмосферу, отрицать это невозможно. Уже больше двадцати лет она вынуждена заниматься этим, не имея необходимых средств. Не знаю, откуда она берет столько энергии и терпения".
Август: "Хочу о многом говорить с Ларой - о нашей будущей жизни, обо всем. Очень скучаю без нее и очень ее люблю. Она действительно единственная женщина, которую я люблю по-настоящему, и никакую другую женщину я полюбить бы не смог никогда. Слишком много она значит для меня".
Ноябрь: "...Андрюшка с Анной Семеновной во Флоренции, в доме ужасно холодно. Мы озабочены их здоровьем и часто им звоним. Андрюшка учится хорошо, просит разрешить приехать на каникулы в Париж. Я же боюсь вызвать у него ужас своим видом и хотел бы, чтобы Лара съездила во Флоренцию на один-два дня. Но как это все можно организовать, я не знаю. До сих пор мы одни, не можем подобрать кого-то в помощники. Как всегда помогают Максимов, Марианна и Катя, которые приходят, чтобы побеседовать с Леоном. Я уже не в состоянии обслуживать себя. Лара возит меня по квартире в кресле. И даже это несказанно тяжело. Что будет дальше?.."
Тарковский поражен тем ненавязчивым, но очень реальным вниманием, которое ему оказывают самые разные люди. Началось с Марины Влади, которая подарила два чека на сумму более двадцати тысяч франков, поскольку в кошельке Тарковских было шаром покати. Максимилиан Шелл много раз был добровольным курьером между Тарковскими и Москвой, переправляя Анне Семеновне и детям деньги, вещи, поддерживая их морально. Кшиштоф Занусси предоставил Тарковским свою парижскую квартиру. Затем они переселяются на какое-то время в квартиру Марины Влади, муж которой, Леон Шварценберг, ведет все лечение (точнее - руководит им) до самого конца. Затем получают "свою" квартиру - дар знаменитого кинопродюсера Анатоля Дюмона.
В "Мартирологе": "Сколько у нас ошибочных и предвзятых мнений о людях (о французах, неграх, да и об отдельных индивидах). Кто к нам отнесся лучше, чем французы? Дали нам гражданство, квартиру, комитет собирает деньги и все оплачивает, в том числе и пребывание в клинике. Там работает темнокожая медсестра, так она просто ангел; всегда улыбчива, готова к услуге, внимательна и любяща.
Нам следует менять свои представления. Мы не видим, но Бог видит. И он учит нас любить ближнего. Любовь преодолевает все - и в этом Бог. А где нет любви, там все идет прахом..."
Французский Комитет по воссоединению семьи Тарковских (семья воссоединилась, а Комитет остался!) организует ретроспективу фильмов мастера. В честь дня его рождения в храме святой Мадлен в Париже был устроен концерт, на который пришла властная и культурная элита столицы. От семьи Тарковских присутствовали жена и сын. Был на концерте и Робер Брессон, передавший Тарковскому кассету с записями Баха.
Не было недостатка у Тарковского и в гостях: Занусси, Вайда, Крис Маркер, Анатоль Дюмон, Брессон, итальянцы, шведы, немцы...
На этом фоне Тарковский особенно недоуменно-болезненно ощущал холод, шедший из Москвы. Запись в "Мартирологе" от 16 февраля: "В Москве уже все узнали о моей болезни, однако нам, как и прежде, никто не звонит и, за исключением двух или трех человек, никто не заходит. И быть может, это и хорошо, я давно уже всех их выбросил из памяти. Должно быть, звучит странно, но я не ощущаю ни потери, ни печали".
Однако печаль, конечно же, была. И думаю, что более, чем печаль. В дневнике в день своего рождения 4 апреля: "Как и прежде, из Москвы звонков нет, нет и визитеров..."*
* Ирма Рауш, первая жена, писала в "Литературной газете" 2 апреля 1997 года: "Гениальные люди от природы доверчивы, Андрей был доверчив до наивности. Он и не подозревал, какой искусно воздвигнутой стеной был окружен многие годы. Все видели это, но из любви к нему тактично молчали. Даже известие о его болезни не пробило эту брешь. Не только друзья, никто из родных не мог дозвониться до него ни в Париж, ни в Италию. К телефону его подзывали выборочно. О каких-то звонках просто не сообщали".
Я спрашиваю себя: возможно такое? И отвечаю: маловероятно, но, в принципе, почему бы и нет. И что из этого следует? "Победа коварной мещанки-жены"? Но не закладываем ли мы сами свою доверчивость или свою подозрительность в бессознательное основание тех или иных наших житейских игр? Я имею в виду прежде всего глубинные посылы энергетики Тарковского.
Несколько лет спустя после смерти мужа Лариса Тарковская говорила в одном из своих московских интервью: "Но самое горькое то, что, когда Андрей заболел, не было ни одного звонка или письма от друзей! Только Никита Михалков как-то привез и передал ему икру да Сережа Соловьев прислал письмо и иконку с благословением его бабушки, я положила ее Андрею в гроб... Андрею ведь и в выпуске фильмов помогали не коллеги, а люди, которые были вне "конкурса зависти" и амбиций: Шостакович, Симонов, известные ученые..."
Вот ведь и совсем не ангажированный писатель Георгий Владимов вспоминал: "И еще одно, последнее - о коллегах. Он дважды и трижды возвращается к ним и говорит уверенно, что я этих людей знаю. Да, знаю. И над засыпанной парижской могилой хочется мне назвать поименно тех, кто не только не защищал своего собрата, но годами занимался глупым и злым делом - спасал художника от его дара, от его тайной свободы... Но - не стану этого делать, не нарушу воли покойного, все им простившего, отмахнувшегося от них: "Ну да Бог с ними!""
13 апреля в "Мартирологе" финальное горестное размышление о дружбе и друзьях:
"Париж, ул. Пюви де Шаванн, 10.
Как часто я бывал необъективен в оценке людей, меня окружавших! Моя нетерпимость к людям, а с другой стороны - моя чрезмерная доверчивость приводили часто либо к разочарованиям, либо, наоборот, к неожиданным "сюрпризам". Люди, которых я когда-то принимал за моих друзей, находившиеся близко ко мне, оказывались в действительности попросту жалким ничто; вместо того чтобы поддержать бедную Анну Семеновну, которая осталась одна с детьми, приняв на себя общий груз ответственности за Андрюшку и наш дом и, сверх того, еще оставшись без средств (ибо у нас даже была отнята возможность хоть какие-то деньги посылать семье, и они были обречены на голодное существование), они, если случайно встречали на улице Ольгу или Андрюшу, испуганно, как от прокаженных, убегали от них прочь, и лишь два или три человека иногда звонили или наносили короткие визиты. И если бы не хлопоты и не помощь многих, нам еще недавно неизвестных, людей здесь, на Западе, я не знаю, что бы с ними было. Я не могу понять этих людей, потому что со многими из них мы часто обсуждали мое безвыходное положение. Ведь они знали, что я в течение семнадцати лет оставался безработным, со всеми следствиями из этого; что у меня не было никакой возможности реализовать мои идеи. И ведь были и те, кто клялись мне в дружбе, а затем были сверх всякой меры счастливы, примкнув к целенаправленной моей травле. Все эти застольные разговоры