Неизвестно - Канашкин В. Азъ-Есмь
Рассказчик, припоминая предыдущие ставрогинские эскапады, к «проделке с носом» относится как – к особенной. В этой выходке для него самое непостижимое – «задумчивость» Николая Всеволодовича, совершающего свою «крайнюю» акцию так, как будто он «с ума сошел». Но мы тут же уточним: будто. На самом деле герой Достоевского житейски – и в то же время грандиозно – противоречив, объемен, непостижим. И «сумасшедшинка» его ни что иное, как «энергия творения», не дающая права застыть или стать придатком искусственного Норматива.
«Он весь борьба…» – такую оценку «русской полифонии» Достоевского дал Лев Толстой. И хотя Толстой, по словам Горького, допускал, будто Достоевский был уверен, что если сам он болен – весь мир болен, отступления от истины нет. В восприятии Толстого «душевно настроенный» человек Достоевского являл неукротимый освободительный порыв, страсть, безграничность желаний, пронизанных трепетом сближения с Духом народа и Душой мира.
2.
То, что Горький устами Толстого, а потом и сам по себе отвергал Достоевского с его русской сущностью, сегодня мало что значит. Все они в сей злополучный час – «больная совесть наша, Достоевский», «великий бунтовщик Толстой», «буревестник Горький» – как бы один культурно-исторический сгусток. Одна духовно-нравственная особь, «медитирующая» на тему русского будущего, сохранившегося в складках былого.
В 1913 году, протестуя против замысла Московского Художественного театра инсценировать «Бесов» Достоевского, Горький написал статью «Еще о карамазовщине». Среди суждений, обосновывающих необходимость позитивного, по Горькому, «народно-богостроительского» сюжета, в статье наглядное место заняла такая фраза: «Я знаю хрупкость русского характера, знаю жалостную шаткость русской души и склонность ее, замученной и усталой, ко всякого рода заразам…».
Никто, кажется, по сю пору не придумал ничего лучшего, как волеизъявление русских, не выносящих запредельного давления, именовать «заразой». И Владимир Ильич Ленин, как отметили теперь уже, в наши дни, горьковеды самых разных ипостасей, отреагировал бескомпромиссно. В письме, написанном в ноябре 1913 года, Ленин пишет: «И Вы, зная «хрупкость и жалостную шаткость» (русской: почему русской? А итальянская лучше??) мещанской души, смущаете эту душу богостроительным ядом. Сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!
…С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывальщицы, мечтательного «самооплевания» филистеров и мелких буржуа, «отчаявшихся и уставших» (как Вы изволите очень верно сказать про душу) – только не «русскую» надо бы говорить, а мещанскую, ибо еврейская, итальянская, английская – все один черт, везде паршивое мещанство одинаково гнусно, а «демократическое мещанство», занятое идейным труположством, сугубо гнусно…».
3.
Спор о том, направлял ли Ленин Горького или он сам дошел до того, что русские люди – не «юродствующее охлобыстье», а воители и преобразователи, на день сей абсолютно беспредметен: они оба, на равных, подсмотрели формовку русского характера и выдали ему ордер на владение миром. В разгар первой мировой войны в статье «Письма к читателю» Горький, поставив вопрос: «Мощна ли Русь духовно или немощна?», ответил прямо, точно и провидчески: мощна ненавистью к разорителям и погубителям, обуянных «собственническим свинством», и возможностью «высвобождения богатырских народных сил…».
Примечательно, что Орлов, герой одного из самых ранних горьковских рассказов «Супруги Орловы», говорит: «Горит у меня душа. Хочется ей простора… чтоб я мог развернуться во всю мою силу… Эхма! Силу я в себе чувствую необоримую…». А герой ранней повести «Хозяин», встревоженный отключением от дела, добавляет: «Разве я для такого дела? Я – для дела в десять тысяч человек! Я могу так ворочать – губернаторы ахнут!».
В контексте «лихого русского человека» небезынтересен такой экскурс. Если Гончаров противопоставил Обломову немца Штольца, то Горький Обломову и Штольцу – Игната Гордеева, волжского водолея, превратившегося в суперстроителя барж и пароходов. Любопытен и хронологический ряд. «Обломов» появился в 1859 году, а «Фома Гордеев» – 1899-м. И начинается с указания: «Лет шестьдесят тому назад…» Иными словами, Игнат Гордеев был современником Обломова. Этим Горький не просто обозначил тенденцию, а выказал и высветил «русскую особь», прорастающую из «свинцовых мерзостей».
Русская буржуазная критика подхватила в качестве нового знамени «горьковское протестантство», и, приписав его к модному тогда ницшеанству, стала трактовать Фому Гордеева и других персонажей-правдоискателей как «сверхчеловеков» или даже «внечеловеков». Горький такие трактовки отнес к глубокому заблуждению. И в феврале 1899 года в письме Дороватскому обосновал свое видение Фомы Гордеева так: «Эта повесть доставляет мне немало хороших минут и очень много страха и сомнений, – она должна быть широкой, содержательной картиной современности, и в то же время на фоне ее должен бешено биться энергичный, здоровый человек, ищущий дел по силам, ищущий простора своей энергии. Ему тесно, жизнь давит его, он видит, что героям в ней нет места…Фома – не типичен как представитель класса, он только русский здоровый человек, который хочет свободной жизни, которому тесно в рамках современности, что суетно засасывает в трясину погони за рублем и проклята проклятьем внутреннего бессилия…».
4.
Сострадательные умы губят одержимые идеи. Достоевского – идея всечеловечности. Льва Толстого – отрицание греха. Горького – неустанная проповедь оптимизма. Андрея Белого – русский Пробуд. Маяковского – уподобление массе и т.д. Ленин, не выносящий тенет статики, открыл у Толстого зазеркалье взметенного, взвихренного народного духа, а у Горького – рост «низового» сознания и души. И в свои «Философские тетради» внес такую фразу Гегеля: «Реализация Абсолютной Идеи в период ее исторического созревания проходит через фазу, которую можно охарактеризовать как попытку самоубийства».
В свете этого наблюдения Гегеля, Достоевский и Толстой предстают выразителями Абсолютной Идеи всего лишь в промежуточной фазе. И то, что первый на стадии «Бедных людей», а второй на стадии «Исповеди» дошли до состояния, когда вид голодного и обездоленного человека повергал их в слезы, а благополучие верхушки – до нежелания жить, прекрасно вписывается в гегелевскую картину мироздания. Любой развивающийся индивидуум, как и развивающийся народ, по Гегелю, неизбежно проходят через фазу, когда Воля к Жизни ставится под сомнение. Одни эту фазу так или иначе преодолевают, другие просто умирают, отождествив творческое с биографическим, третьи, подобно Горькому, философия коего неизменно билась об осознание собственной нужности-ненужности, так болезненно переживают эту фазу, что зацикливаются на ней пожизненно…
Что же касается Ленина, то, как представляется, именно под влиянием Гегеля он нашел спасение и от кризиса, и от творческого самоубийства. Выстраивая в систему собственный революционно-освободительный идеал и собственные теоретико-практические максимы, продумывая преобразующе-смысловой ряд и способы развертывания жизнеустроительных идеологем, Ленин уподобился Абсолютному Разуму, осознающему самого себя и одухотворяющему все, чего бы он ни касался.
В своей сосредоточенности на России, а вместе с нею и на «русскости» как таковой, Ленин – особенно в контексте нынешней либерально-олигархической автократии – настолько насущен, что в рамки его метапреобразоватеского Абсолюта умещаются и Достоевский, и Толстой, и Горький, и многие другие творцы и мыслители. Как истинно-революционная творческая личность, аккумулировавшая в себе русскую историческую потенцию, Ленин вполне может быть сопоставлен с Абсолютным Разумом, – поскольку в процессе развертывания собственного Духа и Души постоянно осмысляет русский преображающе-исторический опыт. И рефлексирует, подобно тому, как гегелевский Абсолютный Разум в процессе самосотворения осознает себя. Хотим мы или нет, но ленинская глубинная «русскость в русскости» в Псевдоморфозе наших дней близка к гегелевской идее, достигшей своего «для – себя - бытия…»
5.
Алексею Венедиктову, главному редактору радиостанции «Эхо Москвы», когда-то активированному ленинской звездочкой, в сей час Кощей Бессмертный нравится больше бессмертного Ильича: этот герой народных сказок и богат, и не знает ротации, и позволяет себе все, что вздумается – настоящий топ-менеджер дня сего. В передаче Виктора Ерофеева «Апокриф» Алексей Венедиктов хохмит: в октябрятско-пионерском возрасте мечтал быть продавцом мороженого, а стал продавцом «жареного». Виктору Ерофееву это импонирует: ленинское племя, выработавшее такой актуальный формат, и есть – «Новые россияне».