Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография - Лекманов Олег Андершанович
«Наташа владеет искусством дружбы», – считал Мандельштам[860]. О его собственном отношении к Наталье Штемпель красноречиво свидетельствуют посвященные ей стихи, а в еще большей степени – обстоятельства чтения этих стихов самой Наташе.
«Осип Эмильевич сидел на кровати в своей обычной позе, поджав под себя ноги по-турецки. Я села на кушетку. Он был серьезен и сосредоточен. “Я написал вчера стихи”, – сказал он. И прочитал их. Я молчала. “Что это?” Я не поняла вопроса и продолжала молчать. “Это любовная лирика, – ответил он за меня. – Это лучшее, что я написал”. И протянул мне листок.
1.
К пустой земле невольно припадая,Неравномерной сладкою походкойОна идет – чуть-чуть опережаяПодругу быструю и юношу-погодка.Ее влечет стесненная свободаОдушевляющего недостатка,И, может статься, ясная догадкаВ ее походке хочет задержаться –О том, что эта вешняя погодаДля нас – праматерь гробового свода,И это будет вечно начинаться.2.
Есть женщины, сырой земле родные,И каждый шаг их – гулкое рыданье,Сопровождать воскресших и впервыеПриветствовать умерших – их призванье.И ласки требовать у них преступно,И расставаться с ними непосильно.Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,А послезавтра – только очертанье…Что было – поступь – станет недоступно…Цветы бессмертны. Небо целокупно.И все, что будет, – только обещанье.4 мая 1937<…> Осип Эмильевич продолжал: “Надюша знает, что я написал эти стихи, но ей я читать их не буду. Когда умру, отправьте их как завещание в Пушкинский Дом”. И после небольшой паузы добавил: “Поцелуйте меня”. Я подошла к нему и прикоснулась губами к его лбу – он сидел как изваяние. Почему-то было очень грустно»[861].
Знакомство Мандельштама с Наташей Штемпель началось с прочтения худшего, на взгляд самого поэта, любовного мандельштамовского стихотворения. Высшей точкой этого знакомства стало создание лучших, по собственному признанию поэта, образцов любовной лирики Мандельштама.
5В конце октября – начале ноября 1936 года Мандельштамы переехали на последнюю свою воронежскую квартиру. Работы не было. Денег не было. Никаких перспектив на улучшение обстоятельств воронежской жизни не было.
Сколько можно судить по сохранившимся мандельштамовским письмам зимы 1936 – весны 1937 годов, поэт весь, без остатка, отдался чувству лихорадочного и бескомпромиссного отчаяния. Он не желал больше различать оттенков и полутонов – пропадать, так с музыкой; выглядеть нищим – так на все сто. «Сегодня утром мы с мамой <Надежды Яковлевны – Верой Яковлевной, приехавшей в Воронеж на время ее очередной отлучки в Москву> пошли искать туфли <…>, – 2 мая 1937 писал Мандельштам жене. – Я купил страшные синие – 25 р. К ним я хотел купить зеленые носки (при коричневых брюках), но мама не позволила» (IV: 194). А вот описание внешности Мандельштама из мемуаров А. Русановой, почти случайно на минутку зашедшей к Осипу Эмильевичу и Надежде Яковлевне зимой 1937 года: «Я открыла дверь и увидела немного сгорбленного, уже немолодого – не поражающего красотой мужчину, одетого скорее небрежно, чем неряшливо, с неправильно застегнутыми пуговицами пиджака, в свитере и в шлепанцах. Он смотрел настороженно и тревожно, был суетлив, напуган»[862].
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Письма поэта последнего периода воронежской ссылки удивительным образом сочетают в себе нешуточный вызов с почти детскими мольбами о помощи.
«…Я сообщаю: я тяжело болен, заброшен всеми и нищ. На днях я еще раз сообщу об этом в наше НКВД и сообщу, если понадобится, правительству. Здесь, в Воронеже, я живу как в лесу. Что люди, что деревья – толк один. Я буквально физически погибаю» (из новогоднего письма к Н.С. Тихонову от 31 декабря 1936 года) (IV: 174). «Узнай следующее: в конечном счете мне предложено жить на средства родных (?) или убраться в любую больницу, откуда меня вышвырнут в дом инвалидов (к бродягам и паралитикам)» (из письма от 8 января 1937 года к брату Евгению, не приславшему денег) (IV: 175). «…Ты ведешь себя как скверный мальчишка, надеющийся избежать ответственности» (из письма ему же) (IV: 176).
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе.
Не ответить мне – легко.
Обосновать воздержание от письма или записки – невозможно» (из письма к Ю.Н. Тынянову от 21 января 1937 года) (IV: 177).
«Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что. Я прошу вас, хотя мы с вами совсем не близки» (из письма к К.И. Чуковскому от 9 (?) февраля 1937 года) (IV: 180).
«Жить не на что. Даже простых знакомых в Воронеже у меня почти нет. Абсолютная нужда толкает на обращение к незнакомым, что совершенно недопустимо и бесполезно» (из мартовского письма к Н.С. Тихонову) (IV: 181).
«…Человек, прошедший через тягчайший психоз (точнее, изнурительное и острое сумасшествие), – сразу же после этой болезни, после покушений на самоубийство, физически искалеченный, – стал на работу. Я сказал: правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все-таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через 1 1/2 года я стал инвалидом. К тому времени у меня безо всякой новой вины отняли всё: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса» (из письма к К.И. Чуковскому от 17 апреля 1937 года) (IV: 185).
«Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной» (из письма к Н.С. Тихонову от 17 (?) апреля 1937 года) (IV: 186).
«<Брату> Шуре скажи: то, что он не ответил на мое письмо – непоправимо, – может больше не тревожиться. Обязательно точно передай» (из письма к жене от 22 апреля 1937 года) (IV: 187).
Таков был психологический фон, на котором, начиная с 6 декабря 1936 года, создавались едва ли не самые совершенные мандельштамовские стихи воронежского периода. Очень высоко оценил эти стихи Борис Пастернак в письме к Мандельштаму, переданном весной 1937 года: «Я рад за вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике и редкой чистоты и благородства <…>. Спасибо за письмо»[863]. Пастернак благодарит Мандельштама за новогоднее поздравление, отправленное 2 января. «Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – писал Пастернаку Мандельштам, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это “всё” – еще не “всё”» (IV: 174).
В уже цитировавшемся нами письме Сергея Рудакова к жене от 24 мая 1935 года приводится следующая его развернутая реплика, обращенная к поэту: «…Кончен цикл открытых политических стихов. Теперь вы – вольноотпущенник и не должны, а вольны. Последние вещи живут отдельно, а это сейчас самое главное» [864]. Далее, может быть, не без хвастовства, описана реакция Мандельштама на рудаковские слова: «Он счастлив, поняв это»[865].