Алан Силлитоу - Ключ от двери
— А на черта мне доктор?
— Но ведь ты нездоров, сам знаешь. Он приподнялся на постели.
— Если ты приведешь ко мне доктора, я хоть и слаб, а вышвырну его в окно.
Вернулся с работы Джордж — он работал на велосипедной фабрике.
— Что ж это ты, папа? Совсем ни к чему тебе болеть. Мертон согласился с этим.
— Ну, тогда придется позвать доктора, — сказал Джордж.
— Делайте что хотите, — проворчал Мертон, погружаясь в сон.
Доктор сказал, что напрасно они послали за ним так поздно. У Мертона оказалось воспаление легких.
— Возьмите в аптеке вот это лекарство и давайте ему. Я зайду завтра.
Погода стояла сырая и холодная. В спальне поставили жаровню, но Мертону не становилось лучше. Когда Мэри принесла лекарство, он с трудом встал и побросал все пузырьки в окно; они упали на собачью конуру, и новый пес, тоже по кличке Джип, который там жил, выскочил, гремя цепью, готовый к смертельной схватке.
— Это моча в розлив и навынос, — заявил Мертон о лекарствах, хотя в комнате никого не было. А потом упал на пол и лишь с огромным трудом добрался до кровати.
Болезнь не проходила, у него было двухстороннее воспаление легких. Всю неделю в доме царила тишина, семья гадала, выкарабкается он или нет, но никто не осмеливался задать этот вопрос вслух. Джордж и Лидия все еще не могли забыть, как он мучил их, какой у него изменчивый и вспыльчивый нрав. Но однажды ночью, поговорив по душам, они вынуждены были признать, что порой сами заслуживали этого; и все их меньше, чем Мэри, волновало, поправится ли Мертон. Они по очереди сидели около старика и развлекали его, рассказывали ему городские новости и слухи, сообщали, что творится на фабрике и в шахте, уверяли его, что хорошо смотрят за курами и садом. Все, кто встречался Джорджу и Лидии на улице, — в их квартале и даже во всем Ноттингеме — заботливо справлялись о Мертоне и непременно добавляли, что он хороший человек, всю жизнь работал ради семьи и какая жалость, если что случится с таким прекрасным, редким человеком.
«Что ж, — думала Лидия, — в каком-то смысле все они правы».
— Он выздоровеет, мама, — говорила она. — Ведь он крепкий как сталь.
— Ты забываешь о его возрасте.
Он не мог долго слушать их болтовню. Что-то внутри раздувало его кашель, как пламя, и он от слабости засыпал тяжким сном, вынужденный выпить лекарства, так как выбросить их у него уже не было сил. Мэри совсем измучилась, ухаживая за ним, горько плакала внизу, на кухне, пока остальные были на работе, и думала, как это он сможет поправиться, когда у него такой страшный и злой кашель. Зима извела всех, заморозила их, голодных и несчастных, продрогших среди снега и льда. Теперь погода изменилась — и вот результат.
Доктор сказал, что надежды на выздоровление мало. Эта зима убила тысячи людей и убьет еще многих. Но с Мертоном труднее было справиться. Однажды он проспал ночь спокойно, и Мэри благодарила бога, решив, что он поправляется.
— Он спит спокойно, — сказала она Джорджу и Лидии, когда те пришли домой к чаю.
— Он поправится, мать, — сказал Джордж.
Лидия ушла в кино. Мэри задремала у огня, лицо у нее было сморщенное и усталое, седые волосы рассыпались. Джордж сел за стол и разложил пасьянс. Незаконченная таблица футбольных игр лежала под пузырьком с чернилами, рядом с деревянной ручкой.
А в темной комнате наверху спал Мертон и стонал, когда тугой шар его жизни извергал искру, которая проносилась у него перед глазами, кружась, а затем улетала прочь и терялась в бесконечном мраке, куда он хотел бы проникнуть, но противился этому, потому что знал: оттуда возврата нет. Потом впереди появился свет, он рос и ширился, это было желанное убежище, он чувствовал, что мог бы жить там, но только потом, уйдя из жизни. Боль словно бы толкала его куда-то, понуждала действовать, но он был до того слаб, ему так хотелось уснуть, уснуть навсегда, что он ничего не мог поделать. То, что он видел, даже нельзя было назвать светом, скорее это было пятно более светлого мрака, не такого темного, как все вокруг. Хотя вес его тело было сковано, он поднял руку к глазам, почувствовал слезы и понял, что это такое. Он подумал о Мэри, которая была на кухне.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она его перед этим.
— Гораздо лучше, — ответил он. Он подумал об Оливере, убитом на войне, понял, что ему приходит конец, и вдруг искра света разрослась, ослепляя его, и он погрузился в свет. «Может, он и обо мне вспомнил», — думал Брайн, перестав принимать позывные Сингапура.
Почти до самого дома вдовы он доехал на велорикше, и лишь последние шагов сто прошел через кусты, а потом, как вор, влез в комнату Мими через окно. Она отпросилась на несколько дней из ресторана, сказала, что простудилась, и они, лежа в постели, курили, разговаривали, коротая ночь, и пили виски, которое он обычно приносил в кармане. Эти долгие часы были сладостны, но все же стоило им расстаться, как ему хотелось, чтобы все это поскорей кончилось, чтобы он, с вещевым мешком за плечами, почувствовал, как вагон дрогнет и двинется, преодолевая первую милю на пути к Сингапуру. Он чувствовал себя больным и хотел убежать отсюда. Он не мог бы сказать, что именно его гложет, что у него болит, но это было какое-то медленное физическое и духовное разложение, так что, если ему придется пробыть в Малайе еще не одну неделю, он подойдет к дверям лазарета и скажет: «Бога ради, я разбит совершенно и больше не могу выдержать». «Ничего серьезного, — сказал он себе со смехом, глядя из двери радиорубки на зарю, разливавшуюся над верхушками пальм,— просто ипохондрия или как там она зовется, а может, одна из тех болезней, каких так много в этой чумной стране. Пусть только корабль войдет в Средиземное море, и я почувствую себя прекрасно, стану здоровым и спокойным, каким был всегда».
Малайя превратилась в поле битвы и казалась ему какой-то нереальной, для него теперь уже была не жизнь, он чувствовал, что должен уехать, чего бы это ни стоило. Он надеялся, что коммунисты завладеют Малайей, хотя ему не хотелось помогать им, точно так же как и драться с ними, после того как во сне ему приснилось, что тот самый человек, отпущенный им, удрал, потом вернулся к обломкам самолета и всадил роковую пулю в Бейкера. По его мнению, если кого и следовало винить, так это правительство, по приказу которого их привезли сюда и сгрузили, как скотину, чтобы они несли службу где-то на окраине Британской империи. Может быть, правительству все надоело, оно устало и само не знает, что делает. Он готов был в это поверить, долгими часами размышляя во время пустых и нудных ночных дежурств. Но коммунисты не устали, это факт, и они никогда не устанут, потому что у них есть вера в будущее, утраченная нами навсегда. «Коммунисты выступали с речами, когда мы собирались у фабрики, — и, судя по письмам Полин, продолжают выступать и сейчас, — а это гораздо больше, чем то, на что осмеливаются консерваторы, ведь многие коммунисты сами рабочие, они, как и мы, знают, что к чему. Да, они выиграли». И тут в голове у него все завертелось, все ходило ходуном, как на консервной фабрике. «Я был не в себе, когда отпустил того малого, но я рад, что сделал это, независимо от последствий. Только в глубине души я знал; что делаю, но этого было достаточно, это было хорошо, чудесно, потому что в подобных случаях надо поступать так, как я поступил бы, если бы у меня хватило мозгов все предвидеть и учесть».
Из этого сумбура мыслей выплыла вполне реальная прочная уверенность, что, до того как он попадет в Англию, Мими будет греть его душу, поможет ему сохранить рассудок и стойкость. Их связь скоро должна была кончиться, и они, зная это, старались теперь видеться как можно чаще. Он быстро проходил меж деревьями к дому вдовы («Здесь начинается запретная зона для союзной армии»), даже когда вдова была дома, ощупью пробирался через веранду к незакрытому окну, у которого ждала Мими. А потом они лежали в постели, и Мими, распустив свои иссиня черные волосы, прижавшись к нему, шептала что-нибудь, и оба, даже в упоении любви, были так тихи, что их совсем не было слышно за ночными звуками Малайи, за шелестом кустов и деревьев.
Часто им казалось, будто время остановилось; они лежали в полумраке и разговаривали шепотом, ведь вдова сидела в своей комнате, за стеной, да и вообще говорить было, собственно, не о чем: близился тот день, когда большой, трехтрубный, разукрашенный флагами корабль войдет в Сингапурскую гавань и он поднимется по трапу со всеми своими пожитками.
«Жаль, что я не владел собой, когда отпустил того малого. Конечно, я все равно прогнал бы его, но куда лучше было бы сделать это хладнокровно и обдуманно». Он чувствовал себя так, будто его обманули, над ним посмеялись, а он не знает, в чем состоит этот обман, и когда он начался, и почему до сих пор бередит его душу. Правда, ему казалось, что все это началось еще до его рождения или, во всяком случае, в те времена, когда он не мог разобраться и поделать тоже ничего не мог. Но никакого вывода он не делал и, вероятно, не хотел делать, так как могло получиться, что в конце концов ему некого винить в этом обмане, кроме самого себя.