Светлана Павлова - Гонка за счастьем
— При вашем же разброде, конечно же, для того, чтобы удержать вас в узде, вам намеренно вбивается в голову необходимость всеобщей объединяющей идеи — и вы все время ее ищете. Почему мы не нуждаемся для объединения в великой французской идее, а греки — идеи греческой? Зачем она вообще нужна? Работай себе как следует, зарабатывай и живи в свое удовольствие в соответствии со своими представлениями и возможностями — вот и вся идея.
— Да от вашей вечной расчетливости просто тошнит!.. А за приторной вежливостью — полное разобщение и равнодушие друг к другу!
— Вы же все время задаетесь вопросом — какое общество вы должны строить? Заметь — строить!.. Не получать удовольствие от жизни, а что-то все время строить, за или против чего-то бороться… А надо не строить, не бороться, а просто нормально жить и монотонно, исправно работать, на базе приличных законов — их вам действительно давно пора менять — вот и все нравственно-экономические основы…
Она понимала, что говоря «вы», он действительно не всегда имел в виду конкретно ее — она ведь ничего не спалила, не покорила и даже не освоила, если не считать французского языка и правил дорожного вождения… да и это ей не так уж хорошо удалось, судя по последнему инциденту, — вот и с ним, казалось бы, говорили на одном языке, но все меньше и меньше понимали друг друга… «Вы» в его речи было собирательным образом русской безалаберности с налетом ненавистной ему совковости, которая, по его словам, «вечна и неистребима, въелась в людей — почти на клеточном уровне»…
Многое из того, о чем он говорил, было достаточно убедительным и логичным, кое в чем с ним вполне можно было бы даже согласиться, и раньше она так бы и сделала — она не считала себя ура-патриоткой и была способна критически оценивать все несуразицы родимого бытия. Но не сейчас, потому что эта его отвратительная манера последнего времени постоянно наставлять, поучать и судить раздражала ее настолько, что она, стараясь не сорваться, заводилась и спорила с ним по любому поводу, едва сдерживаясь от желания хорошенько двинуть его… Не опускаясь до прямых ссор и конкретных обвинений, он излагал свои взгляды в общем виде — его как будто прорвало, и любое высказывание или эпизод, даже без видимого повода и без всяких оснований — как и эта надуманная утренняя сцена, — выливались в очередной русофобский анализ, сравнение или комментарий.
Справедливости ради следует сказать, что он без особого пиетета относился и к французскому истеблишменту, и ко многим сторонам французской жизни. Но при всем при том Франция безоговорочно полагалась центром Европы — даже ее история представлялась ему, скорее, чем-то вроде увлекательного приключенческого романа, не в пример кошмарному и беспросветному российскому ужастику. Россия же приговаривалась быть в принципе неспособной к упорядоченной, цивилизованной жизни, а русские обрекались им на вечное порабощение — идеями, личностями, религиями, системами, потому что «они, скорее, община, толпа, орда, союз, сообщество, содружество, наконец — что угодно, как вам больше нравится, ведь вас так и тянет к очередным слияниям — но только не нация отдельных личностей».
Понятное дело, в пылу красноречия ему угодно было забывать историю своей собственной страны с ее кровавыми завоеваниями, подавлениями, заговорами, казнями, тюремными застенками, революционным террором и национальным позором — гильотиной; он исходил лишь из авантюрно-романической развлекательности отдельных исторических эпизодов, подобных которым при желании можно было бы в немалом количестве отыскать и в русской истории. О том же, что к слиянию тянется почти весь цивилизованный мир, он также предпочитал в данном случае не вспоминать — клеймить так клеймить…
Неужели все мужики уж если умные, то обязательно — самоуверенные, нетерпимые и зануды?
Хотя ведь раньше он таким не был…
И с чего это она полезла вдруг в воспоминания? Одно другого противнее…
Все, пора остановиться и дать себе передышку, день и так не из лучших, и хорошо, что он уже заканчивается, — она тормозит, въезжая под арку, и, как обычно, поставив машину в цокольный гараж, идет к лифту.
Лифт не работает — и это в Париже… Хотя не стоит слишком придираться — это всего лишь второй случай за четырнадцать лет… Консьерж извиняется и объясняет, что уже позвонил в аварийную службу и они обещали немедленно прислать дежурных мастеров…
— Ждать не стоит, мадам, — было это почти два часа назад, но пока никто почему-то не появился. Мне очень жаль — вам придется подниматься пешком…
Что ж, придется тащиться на восьмой этаж… Эйфория оказалась временной. Сегодняшний день так измотал ее, что не осталось сил даже для раздражения на неожиданно возникшее препятствие — бывают же такие дни, когда все не складывается, — и она обреченно начинает восхождение, отсчитывая этажи и периодически останавливаясь, чтобы передохнуть…
Ну, вот и все, заканчивается и эта пакость, неужели последняя на сегодня? — доползла, наконец… Белла бессильно роется в сумке — не хватало только, чтобы она забыла взять с собой ключи… но нет, ключи на месте, просто забились за косметичку… Хочется лишь одного — рухнуть на диван и хотя бы на время отключиться, ведь завершение трудного дня таким марш-броском — уже полный перебор… Она открывает дверь, и ей вдруг становится не по себе от непонятного предчувствия…
ГЛАВА 3
В квартире, обыкновенно шумной в это время дня, сейчас непривычно тихо, ни души. Приходящая домработница взяла выходной, дочка проводит конец недели у бабушки, которая забрала ее после школы, а Виктор почему-то задерживается, хотя по пятницам, как правило, приезжает раньше. Ну, да это и к лучшему, не нужно напрягаться, отвечать на его придирки, что-то объяснять — сил и так ни на что нет… Она просто приляжет, немного передохнет, а потом приведет себя в порядок…
Войдя в спальню, она замечает на своей подушке конверт — странно, почему-то на подушке, а не на письменном столе, в кабинете — наверное, что-нибудь срочное… Раскрыв конверт, узнает почерк мужа… Еще одна странность — первое письмо за всю их совместную жизнь, до сих пор при отсутствии кого-то дома постоянным средством общения бывал телефон. Что-то слишком многое сегодня происходит впервые…
Содержание письма настолько ошеломляет ее, что приходится перечесть его дважды:
«Дорогая, постарайся взять себя в руки и простить меня и эти горькие слова, но тринадцать лет назад мы дали друг другу слово не связывать и не принуждать себя, если почувствуем, что стали друг другу чужими. Больно писать об этом, но я начал ощущать наш брак тормозом в своем развитии. Сегодняшняя утренняя сцена — еще одно тому доказательство. Наверное, ты тоже чувствуешь, что наш брак давно изжил себя изнутри, и, вероятно, ты тоже задыхаешься, но из деликатности не говоришь об этом и страдаешь молча.
Я понял, что так дальше продолжаться не может, не должно — пора разобраться в себе, а для этого мне нужен простор и время, чтобы все обдумать. Помоги мне пониманием. Все еще возможно, это — не конец. Я приму любое твое решение по имуществу. Прости меня».
Внезапная острая боль сдавливает затылок, и Белла, закрыв глаза, с минуту неподвижно сидит, справляясь с ней. Ощущение такое, будто земля ушла из-под ног, или небо обрушилось на голову. Как бы не веря своим глазам, она достает очки и перечитывает сумбурные строки еще раз, прежде чем до нее, наконец, доходит их смысл.
Тормоз в его развитии? Но это же неправда, нечестно, подло! Когда она его сдерживала? Никогда и ни в чем, он всегда был свободен!
Неужели и утреннюю сцену он просто спровоцировал для того, чтобы позже потрясать доказательствами невозможности совместной жизни? Хорошо, что Мари у бабушки… Господи, он даже не вспомнил о ребенке, говорит, что это — не конец, хотя при этом упоминает об имуществе, и ни слова о дочери!
Целых тринадцать лет день за днем создавался их дом, их отдельный мир… Сначала — через первые радости, привыкание к новой семейной жизни, через постепенное узнавание характеров друг друга… В то время все житейские проблемы казались мелкими и легко преодолевались. Правда, длилось это совсем недолго — до той боли, общего несчастья, свалившегося на них… Тогда с ними пришло новое познание — самоотречения и взаимных уступок… Это постепенное постижение нелегкой науки совместной жизни постоянно сопровождалось недомолвками, разногласиями, обидами и разочарованиями… И вот, в одну минуту, эта цепочка прерывается — все рушится, всему конец! Просто, легко — и так безжалостно, одним росчерком пера!..
«Я стала тормозом, преградой, это меня ему потребовалось теперь преодолеть, изжить, отбросить за ненадобностью! Как же все это жестоко и трусливо — написать такое и подло подсунуть в спальню… и что это за „простор“ — он что, собирается выехать из квартиры или уже сделал это?»